В семнадцать мальчишеских лет
Шрифт:
— Я сама открою! — крикнула из соседней комнаты жена, но Иван Васильевич был уже у двери.
В дом ворвались белочехи во главе с офицером.
— Одевайтесь! — крикнул переводчик.
Переворачивая все вверх дном, вывалили в чемоданы содержимое ящиков письменного стола, забрали бумаги из комода, перерыли постели. Оставив засаду, вывели связанного хозяина из дома.
Первую ночь он провел в контрразведке. Его бросили в закуток под лестницей, где раньше хранили метлы и веники. Ни сидеть, ни лежать там было невозможно. В нос било застарелой
При аресте у Ивана Васильевича в финансовом отчете продовольственного и статистического отдела городской управы обнаружили записи о чехословацком мятеже, об эсеро-кулацком самом жестоком восстании в селе Месягутово в середине июня 1918 года. Иван Васильевич собирался позднее обнародовать эти записи о зверствах кулаков, живыми зарывших в землю многих коммунистов и советских работников.
Иван Васильевич составил и другой документ — хронику меньшевистского переворота в Златоусте. Ему удалось найти телеграммы, которые указывали на связь и подчинение меньшевистских организаций контрреволюционному центру в Омске. Он собирался переправить эти документы в Урало-Сибирское бюро, да так и не успел. Теперь это — главные улики. И еще — револьвер.
На допросе прапорщик потрясал револьвером, найденным в бане. А тот тип, из Уфы, как по-писаному, отрапортовал о деньгах, доставленных подпольщикам.
Что после этого может ожидать Ивана Васильевича?
Только расстрел…
Виктор не шевелился, боясь нарушить недолгий сон Теплоухова. Белоусов, притулившись к стене, тоже молчал. Обо всем переговорено с тех пор, как их посадили в сырую и грязную камеру, чуть побольше одиночки. Мест в тюрьме не хватало, и даже в одиночках сидели по двое — по трое.
На коленях у Виктора — новая книга; начальник тюрьмы разрешил два учебника — неорганическую химию и немецкую грамматику.
Когда старый тюремный надзиратель Якуба вручал книги, то ласково и удивленно посмотрел на Виктора. Увидев, как вспыхнули радостью мальчишеские глаза, Якуба только пробормотал:
— Ну и хлопец — его плетьми дерут, а он за книжки цепляется.
Книги лежали на коленях, но мысли Виктора были далеко. Ему казалось, что с тех пор, как он окончил городское училище, прошло не три года, а гораздо больше.
Что же у него в жизни было такого, чтобы сказать: вот это главное? Учился, как все. Его даже дразнили «пай-мальчик»… Лишь война взбудоражила город. Участились забастовки. Отец, приходя с работы, сердито бросал: «Опять наша голытьба всполошилась».
— А что они хотят? — наивно спрашивал он у отца.
— Чего? Прибавки к жалованию. Да только получат, как в третьем году, горячего до слез.
По рассказам старших, хоть и говорили в доме об этом шепотом, он знал о страшном расстреле рабочих на Арсенальной площади. И пренебрежение отца к пролитой рабочей крови возмущало его душу, вызывало протест.
Но вот он узнает о том, что у них в амбаре хранится подпольная библиотека, а старший брат Федор состоит в тайном студенческом кружке. Много позднее понял: верховодит в кружке Виталий Ковшов, молодой, решительный. На первых порах Федор только и разрешил, что пользоваться книгами из заветной библиотеки. Виктор читал, многого не понимая.
А дальше, что было дальше?
Будто со стороны, виделся ему уже не восторженный мальчик, бегающий по митингам, а зрелый боец, знающий, с кем и за что он воюет. Сражаясь, падают бойцы. И его судьба — одна из многих. Но, может быть, успеют освободить? Из передачи от Якубы узнал об этих хлопотах. Оказывается, даже до колчаковского генерала Сахарова добрались, просили за него. Зря унижались. И в горячке он отправил домой резкое письмо.
Разве они не понимают, что в борьбе нет пощади. Он так и написал:
«Как слышно, была мобилизация, в которую попадал по возрасту и я. Следовательно, смерть могла быть везде, только первой достоин настоящий человек, а второй — жалкий раб средневековья…»
— Эх, вырваться бы на волю… — с тоской вымолвил Белоусов.
И столько в его словах было закипающей ярости, что Виктор невольно подался вперед. Мысли о побеге не давали покоя.
В общую камеру Виктора перевели недавно. После многих допросов. Наверное, рассудили в контрразведке: от подпольщиков больше ничего не добиться, так и так им конец. Виктор невольно вспомнил свою одиночку.
Там, на стене, обычно скудно освещенной, во второй половине дня лучи склоненного к закату солнца выхватывали из полумрака три нарисованные головки: женщины, девочки и мальчика.
Рядом на стене чем-то было нацарапано: «Кловач».
— Чех сидел здесь до тебя, в распыл пустили, — шепнул как-то Виктору надзиратель.
— Жалко, братцы, сейчас богу душу отдавать, — вздохнул Белоусов. — Крышка «верховному»-то приходит. Наши на всех фронтах, слышно, напирают.
— Да-а…
Очнулся Иван Васильевич. Провел ладонью по глазам, сказал с размягченной и словно бы виноватой улыбкой:
— Ребятишки мне приснились. Видел их прямо наяву… Бегут навстречу и что-то лепечут…
Иван Васильевич говорил медленно и натужно. Вдруг он закашлялся, схватился рукой за грудь.
— Плохо тебе? — участливо спросил Белоусов и добавил: — Это мы, Иван Васильевич, лопотали у тебя над ухом, вот и разбудили, окаянные.
Из коридора доносились выкрики команды, топот ног, стук прикладов. Со скрежетом раскрывались двери соседних камер. Подошли и к ним.
Лязгнув ключом, появился на пороге с испуганным, бледным лицом надзиратель, который передавал Виктору письма родных. За его спиной — начальник отделения контрразведки, начальник тюрьмы, солдаты из охраны.
— Встать! — заорал, округляя глаза, начальник тюрьмы, низенький брюнет.
Трое, готовые к худшему, медленно поднялись.
Старческими, трясущимися руками обшарил надзиратель одежду арестантов, потрогал решетку на окне.
— Закрывай! — рыкнул начальник тюрьмы.