В сетях Твоих
Шрифт:
– Это статистика такая специальная, – быстро и правильно говорит мне Мирон, а глаза отважные и хитрые.
Дальше – больше. Гляжу, друг мой на государственном телевидении занимается революцией. А также в различных поездках за деньги налогоплательщиков.
«Какой молодец! – думаю. – Как он ловко занимается революцией под носом у властей!»
– Друг родной, – спрашиваю его, – а не боишься, что лодка раскачается с твоей помощью и не станет ни правых, ни левых, ни виноватых?
– Я знаю, что нужно начать, а там само все сложится, – заслушаешься моего красавца.
Дружу с ним, а все удивляюсь – и левак он, и православный христианин, и созидатель, и разрушитель одновременно.
– Да ты же бес! – догадался я внезапно.
Радуется.
– Поехали со мной на север, – предлагаю, – почистишься.
– Я и так чистый, – отвечает. – Мне незачем.
Последний раз когда с другом моим общались, напились сильно, по-пролетарски, он бутыль со спиртом припас тогда. Мужикам пьяным – про баб да про машины поговорить, то-то радость.
Мы по Ленинградскому вокзалу тогда шли с трудом, возвращались после длительной поездки.
– Нравится мне мой джип, люблю большие машины, – по-рабочему честно сказал мне Мирон.
– И мне мой нравится, – с буржуазной изворотливостью подхватил я. – Вот сейчас вернусь домой, нужно будет обслужить машинку, масло поменять там, фильтра.
– А мне шофер мой все это делает, – приоткрылся на мгновение Целестий, но тут же опять улыбнулся располагающей улыбкой.
Попрощались мы как-то быстро. Я пошел прямо к поездам на север. Он же нырнул внезапно вниз, в переход Казанского вокзала, и кокетливо стал спускаться по лестнице.
Я с недоумением и жалостью
Конева, второго моего друга, тоже все любят. И я со всеми. Хоть, казалось бы, за что его любить. О нем нужно заботиться постоянно, иначе он вымрет, как редкий вид живого вещества. Вернее, он уже вымер, этот вид. Конев – один из последних представителей. Хомо интеллигентус, несмотря ни на что. Невозможно себе представить, чтобы Конев кого обидел. Хотя он уверяет, что так бывает часто. По мне, так он – сама душевная нежность и слабость, несмотря на внешность и гадость. А того и другого тоже хоть отбавляй. Зато книжки его читаешь – и смеешься до слез. Редко так бывает, чтобы не сквозь и не вместо.
Внешне Конев примечателен. Худоба, борода, нос, очки. Руки тонкие. Душа крепкая, чистая и едкая. Когда первый раз его на Белое море взял с собой, он сзади на байдарке от усталости так ухал, что я пугался каждый раз – думал, белуха какая рядом всплыла. Вздрогнешь так всем телом, оглянешься – а там Конев чуть живой. И что важно – чуть живой, а гребущий, весло не бросающий. Наравне со всеми мастер. Я как вспомню о его службе в архангельском стройбате году так в восемьдесят пятом – оторопь берет. Реально представляю себе, что такое стройбат. Локальные войны отдыхают – там хоть ясно, кто враг – примерно половина людей. Здесь же все люди – враги. Живо-живо чувствую, как обрадовались военные строители, когда впервые Конева в своих рядах узрели. Я сам через подобное прошел, но, хоть юношей был задумчивым, все ж с боксерским разрядом. Это и выручило в итоге. Конев же на ровном месте спотыкается, подзатыльник же наверняка весь мир его приводит в хаос. И вот быдло стройбатовское, сиделое и стоялое, веселое и пластичное – и Конев между них. Ах вы, ночи, ах вы, дни. Кто понимает – молодец.
А удивительное рядом. Очень его рассказы о службе люблю, о том, что плохо жил до тех пор, пока сержанту Нурмухамедову не сделал наколку на плече в виде его любимой девушки. И когда девушка получилась в несколько раз красивее, чем на фотографии, Конев вдруг зажил хорошо. Потому что у всех сержантов, и даже у рядовых, оказались любимые девушки. И всем наколки коневские понадобились – толпа вдруг признала художника. Тут-то и картошечка жареная появилась, и коньячок армянский, и освобождение от работ. А также почет, уважение и слава – каждый с ним теперь хотел дружить. И я – тоже. Потому что почет выстоявшему. А когда он еще говорит, что сына любимого обязательно в армию отдаст служить, потому что иначе негде жизни научиться, – тут я вообще падаю ниц и ставлю стопу коневскую себе на голову. Потому что люблю людей из проволоки. Из сталистой. Она тонкая и гнется, конечно, но с большим трудом.Все рассуждения свои я рассуждал на следующую ночь, когда угомонился, затих на час Дикий лагерь. Кое-где струился дым от догорающих костров. С разных сторон доносился рычащий мужской храп. Он странно гармонировал со стоящей кругом тишиной. Тишина была родиной. Русские люди спали на своей земле.
Мне не спалось. Я сидел и думал о многом. О том, почему правители наши уже век поголовно происходят из народа, из нас же, а счастья по-прежнему нет. О том, почему нас, русских, не любят за границей страны, а внутри этих границ мы сами не любим друг друга. О том, почему у нас нет мудрых стариков, старцев, которые научили бы отличать нас черное от белого, острым безжалостным лезвием рассекая зыбкую границу между небом и землей и не допуская этим прикосновения к сладким губам врага. Почему даже лучшие из нас врут, и не от этого ли постоянно напряжена и болит душа. Почему мы гадим на своей природе. Почему живем в постоянном говне и не пытаемся хотя бы лично отойти немного в сторону.
Глобальные эти вопросы измучили меня, и я стал думать о личном. О всех, кого любил, их сладко было вспоминать по очереди и вместе, и только я забылся – боль высекла слезы из глаз. Такая острая и непредсказуемая, что возопил я, неверующий и смышленый прежде: Господи, за что?!!!
«А за это, за это и вот за то. И помнишь еще – за это тоже», – хорошо, когда сам себе можешь трезво отвечать на такие вопросы.
Было близко-близко к выходу солнца из-за ближайшей сопки. От жирной реки Варзуги пошел пар. Стих совсем и до того небольшой ветер. Зашевелились в прошлогодней листве просыпающиеся лемминги. Заворочались в палатках мужики. Протарахтела первая моторка, привезшая из деревни продавщиц лицензий. Тоненько вскрикнул кто-то в бесовской палатке. Пискнула птичка Божия. Я вытер глаза грязной от пепла ладонью и поднялся на ноги. Сегодня я должен был поймать рыбу.Я точно знаю, что нет рыбы красивее и благороднее семги. Это даже не рыба, это – разумное существо, особой стати рыбный народ. Так умно и уместно все устроено в его жизни, от рождения и до смерти. Из родных рек уходит она в далекие моря своей юности и проводит там несколько лет в никому не известных занятиях, словно познает мир во всей его сладости. Затем, повзрослев, возвращается на родину. За многие сотни километров чует она вкус родной воды и приходит точно к тем рекам, где родилась. По пути к нерестилищам перестает питаться и только убивает, поморы говорят «мнет», сорную рыбу, которая может повредить ее потомству. После нереста скатывается обратно в море, чтобы продолжить жизнь, сделать еще несколько циклов, от свободы до любви, совсем как человек. А в реке остается стадо нянек, которое охраняет общее потомство, само не питается ничем, потому сильно худеет и в конце концов гибнет, жизнь на благое дело положив.
Трудно поймать семгу. Она рвет сети и избегает ловушек. Потому строили раньше сложные лабиринты, чтобы запутать ее, чтоб не выпустить. Но и тогда бежала их большая часть.
Лишь во время любви, во время пути на нерест, можно легко поймать ее. Как и человек, теряет она тогда голову и бросается на любую наживку. Как и человек, хочет защитить свое потомство и в благородстве своем становится легкой добычей. Нет вкуснее рыбы семги.Я долго, оскальзываясь на прибрежных камнях, бродил вдоль реки. Возбуждение, азарт, гоняющие вверх и вниз по течению, утихли, и пришла усталость. Я в разных направлениях хлестал воду спиннингом, и каждый раз блесна приходила пустой. Иногда ее сильно дергало, и сердце тогда замирало в радостном предчувствии, но это были всего лишь речные водоросли, которые податливым пуком приплывали потом вслед за снастью. Счастья не было. Не было и удачи. Снасти мои, привезенные из далекой от моря местности, были скорее щучьими, нежели семужьими, и я начал ярко осознавать еле видимую раньше разницу. Я был глуп, неумел, неудачлив и беспомощен. Рыба не шла ко мне. Так же точно любая женщина чувствует недостаток твоей энергии, если ты устал и слаб, и любые говорения, шутки, изысканное кружение будут бессмысленны. Слабый остается голодным.
Я думал так и медленно отчаивался. Неспешно текла жирная река Варзуга, гораздо быстрее ее бежало время лицензии, уходила, ускользала от меня моя рыба. Где-то в глубине воды, за камнями, в медленных водоворотах обратного тока, что бывает возле глубоких ям, стояла она, отдыхала после борьбы с рекой и смеялась надо мной. Вернее – подсмеивалась, настоящие женщины никогда не смеются открыто, с окончательной бесповоротностью. Они всегда дают шанс.
В тщетных этих надеждах прошли последние полчаса. Подушечки пальцев уже сильно болели, стертые грубой лесой. Та, в свою очередь, начала путаться и виться в кружева, устав от бесконечных забросов. Многочисленные смененные блесны отдыхали в беспорядке в пластмассовом ящике. Последней я нацепил «тобик», подаренный нарядным москвичом. Нацепил, не веря уже ни во что, слишком уж аляповато раскрашен неестественными, кислотными красками был он. Но так же думаешь порой о людских игрищах – кому нужны их дешевые, злые кривляния. А потом глядишь – и сам уже пляшешь под общую прелестную дуду. Всех нас легко обмануть.Она взяла быстро и яростно. Несколько раз успела всплыть, блеснуть ярким серебряным брюхом, отчаянно рвануться в глубь, извернуться, выстрелить против течения, притвориться усталой и вновь рвануться с предсмертной искренней силой. Я сам не успел испугаться и поэтому был неумолим. Тупо, пыром, пер ее на берег. Не было ни времени, ни пространства – лишь мы с ней. Мы были единым существом, связанным, как пуповиной, толстой плетеной
Я сидел на берегу жирной реки. Тихо плескала о камни проходившая мимо вечная вода. Лежала рядом мертвая царевна – красавица серебрянка. Солнце медленно выплывало из-за сопки. Начинался новый день. Последний. Здесь.
Я шел к навесу, бережно неся ее на руках. Прекрасное прохладное тело ласкало мои ладони своей ласковой тяжестью, своей неземной гладкостью. Оно было и в смерти стремительно. Я был очень рад ему. Я был счастлив ей.
Под навесом за деревянным столом сидел нахохлившийся, лохматый со сна Конев и пил свой утренний чай. Сладкий и горячий, он был здесь его единственной едой, кроме спирта.
– Конев, я поймал ее! Я поймал свою рыбу! – Я был переполнен счастьем, громок.
– То-то я гляжу – идешь надувшись. Смотри, под навес не влезешь, – завистлив и точен был мой друг. Он умеет так, по-разному и одновременно.
Неслышно подошел Македоныч.
– Словил? – Он вскользь посмотрел на мою рыбу, скользнул по ней корявым пальцем. – В каком месте?
– За мысом, у камня, где водоворот, – ликовал я.
– На больничке взял, – констатировал Македоныч.
– …??? – кончились мои слова.
– Там яма у берега. Там ослабелая отдыхает. Другая же посередине прет.
«Ну ладно», – опять подумал я.
Мы печально собирались уезжать. Почему-то так здесь всегда – тяжело, неприкаянно, никаких тебе бытовых условий. А душа накрепко прикипает к северным местам. Так, что, покидая их, отдираешь ее с болью, и долгое время потом сочится еще она сукровицей. Читал я про Бориса Шергина, великого поморского писателя, что когда жил он уже, старенький и слепой, с несостоявшейся судьбой и разрушенным здоровьем, приживалом на даче знакомых в Подмосковье, то уехал племянник хозяев на Север в путешествие. Вернувшись же оттуда, впал в длительный, слезливый, нескончаемый запой. Все ругали племянника, совестили, кляли на чем свет стоит. И только мудрый Шергин увещевал всех ласково:
– Не ругайте, не ругайте его. Вы не знаете, что такое Север!!!
Уложили вещи, разобрали собранную было Коневым байдарку. Он под конец похода решил, что совсем уже окреп, и даже сумел сделать лодку. Весь дикий лагерь с интересом ждал нашего отплытия: байдарка – редкое судно в кругах матерых рыболовов. Но поднялся сильный полуношник, вспенил воду и погнал баранов по широкой реке. В такую волну соваться на воду не хотелось, и под усмешки лагерных жителей мы сложили лодку обратно в мешки. Все это усилило и без того тяжелую грусть. Уезжать в цивилизацию не хотелось так, что усталые руки сами опускались вниз и роняли на землю различные грузы. Нам опять помогал Македоныч. Палатка, спиннинги, мешки с байдаркой были снесены в лодку. Канистру с остатками спирта мы подарили благодарным мужикам. Самое ценное – пластмассовое ведро с засоленной семгой – я любовно носил везде с собой. Конев крепился – у него не было такого ведра. Заварили прощальный чай. Сели кругом с новыми друзьями, бесы уехали на день раньше. Во главу стола посадили Македоныча.
– Как жить, старик? – все не унимался с расспросами я. – Как разобраться в этой стране, где люди злы и добры одновременно, где ничто не движется вперед, а все только по кругу, где подвиги похожи на преступления, и обратно все тоже похоже? Где на словах вместе, а на деле все люди – враги?
– Почему семга мелкая идет? – интересовало практичных мужиков.
Моим глупостям старик улыбался устало, рыбакам же ответил коротко:
– Залома не стало давно.
– Что есть «залом»? – надменно спросил новичок, по виду – типичный питерский.
– Залом – самая крупная семга была, в бочку не влезала, вот ей спину ломали, чтобы поместилась. За десять килограмм вся, а то и в тридцать попадала. Она поздно шла из реки в море, последняя, перед самым льдом. А у нас был рыбнадзор, – Македоныч вдруг разговорился.
– Фамилия как?
– Не наша фамилия, Прищепа, то ли Прилюба какой, не помню уже сейчас. Но такой идейный – все знал, как правильно, ни в чем не сомневался никогда. Тюрьма так тюрьма рыбаку, раньше строго было. А потом власть да научники решили реку перегородить. Сами все вычислили, ни стариков, ни прочего народа не спросили. То ли с вредителем семужьим боролись, то ли еще с чем глобальным. Сеть поставили в октябре.
– Дальше чего? – даже бывалые заинтересовались.
– А ничего. Прилюба этот несколько месяцев пришибленный ходил. Так-то раньше хорохорился да сеть ставить помогал. А через месяцев несколько проговорился: «Не будет больше залома, мужики, – говорит. – Ходил я по реке в конце той осени. Все берега колобахами такими мертвыми усеяны были. Разом все стадо вывели. С ним и вредитель пропал. Некому вредить стало».
– И где он теперь, идейный этот?
– Не знаю, пропал потом. Уехал куда, наверно. Теперь в другом месте служит.Мы допили чай, поручкались с мужиками и сели в лодку. Македоныч дал течению отнести ее от берега и завел мотор. Тот затарахтел тихо, не нарушая лежащего вокруг покоя. Его ничто не могло нарушить. Ни наши новые друзья, отчего-то решившие проводить нас до ближайшего мыска, медленно бегущие по берегу с явной похмельной одышкой. Ни плеск семги, которую тащил то на одном, то на другом берегу удачливый рыболов, сразу сгущающий вокруг себя пространство хорошей, азартной зависти. Ни даже взлетающий с завидной периодичностью вертолет, возящий совсем богатых в верховье реки, где они тешили самолюбие на нерестовых ямах. Все это знала и видела не один раз жирная река Варзуга. Всю людскую доблесть, боль, гнев и отчаяние впитала она в себя и теперь текла мудро и неторопливо. Все было, и все будет. Только бы не совсем в бесовское бесчинство впадали насельники земли, и тогда будет идти в глубине воды большое стадо рыбы, движимое любовью.
Так же неторопливо, как река, правил лодкой старик Македоныч. Есть вещи, о которых не принято говорить, вот он и молчал. Есть вещи, о которых говорить бессмысленно, и он не говорил. Но меня опять черт за язык тянул:
– Македоныч, а вот у отца Митрофана мы были. Вроде ничего мужик, церковь восстанавливает, книги пишет. Вы как к нему в деревне относитесь?
– А плохо относимся, – без заминки, как о давно решенном, отозвался старик.
– Почему? – я сильно удивился.
– Да понаставил всюду крестов своих, новых, не наших.
И таким холодом древнего раскола дохнуло вдруг, что жутью пробежал по коже дальний ветерок. Ведь прошли века, почти забылись войны, и лишь непримиримая память честной веры не простила дочери своей принятия искуса. Так и вкусившие однажды не простят обмана революции. Будут молчать и помнить.
– Ну что, до дома напрямки? – Македоныч, казалось, не заметил нашего волнения. – Давайте, приезжайте еще. Осенью приезжайте, тут совсем красиво будет. И листопадка пойдет, самая крупная после залома. Приезжайте, остановиться у меня можно будет, изба есть свободная.
– Я очень хочу, я обязательно приеду, – сказал я, а Конев промолчал. Его уже изо всех сил тянуло в цивилизацию.
– Ладно, до встречи тогда. Бог вам в помощь. И мне тоже – гавры еще проверить нужно до полной воды, – старик легко оттолкнул от берега. Лодка как по маслу пошла по успокоившейся к вечеру воде.Мы быстро уложили вещи в машину. Хотелось ехать – не тянуть саднящей горечи прощания с любимыми местами. Благо к нам они были спокойны, не назойливы – дали рыбы, ветром приласкали да водой окропили – на том спасибо. Сантименты для тонких душою. Мы же за несколько дней здесь покрылись грубою коркой грязи, копоти, запахов, радости. Мы вновь были сильны для мира. Черт нам был не брат.
А когда выехали из деревни и дорога вновь прошла у моря, не смогли не остановиться на прощание. Был уже поздний вечер. Ветхая серая дымка раненого северного лета висела над водой. Само же море было темно-синее, спокойное и неприветливое, как усталая от жизни старуха. Тихо и замкнуто лежало оно перед нами. Где-то невдалеке покрикивала стайка птиц, сидевшая на воде. Негромко постукивала уключинами рыбацкая лодка, угадываемая в темном силуэте. Размыто чернели всплывающие в отливе камни. Дальше было совсем сине, мрачно, беспросветно. И вдруг что-то случилось! Что-то чудесное грянуло, произошло! Невероятный, безумный, отчаянно-веселый солнечный луч вырвался из узкой щели между низкими тучами и горизонтом. Он вырвался, и ворвался, и вдруг окрасил все золотом, неприкрытым, непредумышленным золотом счастья. И на темно-синем фоне засверкали – больно глазам и душе – камни, птицы, поплавки сетей. И возле них, в золотой ладье, медленно перебирал, тянул золотые сети сверкающий человек. В сетях этих светлым золотом билась сиятельная рыба.