В сетях Твоих
Шрифт:
В сетях Твоих
Светлой памяти Димы Горчева посвящается
Отец Митрофан, нестарый мужик, в поношенной, ветром трепанной рясе и с тяжелым шрамом на правой щеке, еще раз внимательно оглядел нас:
– Крещеные?
– Я даже исповедовался уже, – торопливо произнес Конев. Он боялся, что внешность подведет его в очередной раз – горбоносый, чернявый, с маленькими глазками, боязливо глядящими на мир из глубин черепа, он не был сильно похож на православного.
– Тогда ладно, тогда езжайте с Богом, – отец Митрофан широко перекрестил нас, улыбнувшись глазами нашей от смущенного незнания торопливости.
Выскочив на улицу, радостно выдохнув из легких воздух дома священника, мы с Коневым переглянулись. Путь на север был открыт.
– Ну что, по коньяку? – В других делах он бывает медлителен, тут же по-хорошему прыток, Конев доставал уже из кабины припасенную бутылку.
«Тысяча километров за рулем. Двойное пересечение Полярного круга – сначала на север, потом на юг, – Терский берег во многом непрост. Я молодец», – мысли медленно, словно низкие облака по смурному небу, двигались в голове. Спину ломило, руки стремились сжать привычную уже баранку, по лицу блуждала легкая, с тенью безумия улыбка. Я снова был на севере.
– Давай-давай, – Конев быстро открыл бутылку. Откуда только ловкость бралась в неумелых руках. Протянул ее мне. До моря было еще шестьдесят километров, но дорога
– Давай за дорогу.
– Давай, – легко согласился Конев, жажда не располагала к словесным изыскам.
Три раза «давай» по кругу, и бутылка коньячная опустела. Прозрачностью своей она живо приблизилась к сути пейзажа, стала частью его. Север всегда так – чистота, сквозное существование его таит в себе былое, настоящее, будущее, содержимое. Иногда – хорошее, доброе. Чаще – страшное. Не видно ни того, ни другого. Нужно знать. Или хотя бы дать себе смелость догадываться.
Конев на время утратил тщательно лелеемую свою мудрость и печаль.
– Мы в глуши, мы в глуши, – не таясь, веселился он. Мне отчего-то стало неловко.
– Поехали, – не место было здесь открытому веселью. Лучше – тихой радости. Еще лучше – упрямому спокойствию, в ожидании лишений и чудес. Их много здесь.Коньяк медленно грел нутро. Опьянения не было – его съела усталость. За поворотом скрылись последние дома Варзуги. «Мы в дикой, глухой глуши!» – веселился Конев. У следующего поворота, где побитый ветром указатель значил «Кузомень», а покосившийся поморский крест из последних сил нес свою службу, стояла милицейская машина. Глушь оказалась обитаемой. Двое у машины призывно махали жезлом.
– Мы в глушь, мы в Кузомень, – добропорядочными жестами пытался показать я.
– Ничего, подь сюды, подь сюды, – приветствовали представители. Нехотя я нажал на тормоз.
– Ка-а-апитан Тан, мурманский облотдел, – рука его почесала козырек фуражки, глаза же цепко закрючились за содержимое багажника, благо он у меня открытый, честный. – Рыбу везем?Я очень люблю ветер. Сильный, холодный, пронзительный, любой. Даже теплый. Но в этот раз я любил тот ветер с моря, который мощно дул капитану в спину. Я сам выбрал, с какой стороны подходить, сказались уроки друга-охотника. Ветер хорошо доносил до меня неприветливые слова милиционера. Мои же он слышал с трудом. Запах тоже уносился прочь.
– Какая рыба, только приехали, блесны замочить не успели, – я и так-то был не пьян, а тут еще напрягся весь, насторожился, как зверь в ожидании охотника. Не боялся, а проигрывать не хотелось.
– Рыбу и без блесен можно взять, – он начал поучать меня, а сам присматривался да принюхивался.
«Тебе-то точно можно, охранитель хренов», – подумалось, а сам сказал:
– Да мы больше не за рыбой, а так, красот поглядеть.
– Красот? – он почувствовал необычное, несвойственное. Подозрительное. Умом гибким отхлынул от рыбы: – А страховочка на машинку есть у вас?
«Началась вежливость, почуял что-то», – я знаю этот их подлый вопрос про страховку. Вроде невинный, а отвлекающий. Посмотрят, как ты пойдешь, прямо ли, чем из салона пахнет, не интересным ли. А вдруг и со страховкой неладно, вообще сладость тогда. Нюхать же для них – первое дело, один раз быстрый такой ко мне кинулся, головой близко мотнул. Чуть не поцеловал, подлец гадкий.
– Есть страховочка, – в тон ему ответил, а сам себе: «Тихо, не злись, спокойно, спокойно».
И пошел вокруг машинки, достал страховку – и опять к капитану с подветренной стороны. Все неплохо вроде идет, лишь округлившиеся глаза Конева за лобовым стеклом выдавали глубину переживаний.
«Спокойнее, спокойнее», – опять себе, а ему:
– В порядке?
– Да, езжайте, – а голос скучный такой стал, неулыбчивый.
– Ну и спасибо, – страховку взял, в машинку прыг, завел да и поехал потихоньку. «Спокойно, спокойно, не спеши!» – это мне Конев уже отважно и судорожно шепчет. А чего шептать, проехали уже. Проехали бесов, к морю нас не пускавших.
– Точно бесы были. А батюшка сказал – езжайте с Богом, вот и проехали. – Конев опять радовался смешной, ребячьей, не свойственной ему радостью. На севере многие меняются. Многое проясняется. Не зря здесь битва бесов с ангелами. Тихая такая. Постоянная. Без времени пространство.
Радовался Конев, а я вдруг загрустил. Фамилия капитанская по душе больно ударила. Полгода назад первый раз в жизни удержался я. Насильно сдавил себя, чтоб не влюбиться. Такими обручами сердце сжал, что сразу сморщилось оно, постарело как-то. Мудрость – нелегкое свойство. Тэн фамилия ее была. «Кореян, саран хэ», – в красивой и смешной песне их поется. А капитан на мордвина похож был, не на корейца вовсе. Да бесы, они разных обличий бывают. Порой так очень красивые. А порой – в капитанских званиях.
– Ты заметил, что у креста поморского они стояли? Со стороны тундры, а не моря. И словно границу перейти не могли, все здесь вошкались.
В ответ Конев лишь усмехнулся недоверчиво, по-городскому.
«Ну ладно», – подумал я.Я не знаю, почему наши женщины не ездят с нами на север. Только догадываюсь. Друг-охотник рассказал историю правдивую, а по сути – притчу. У него самого-то жена очень красивая. Но при этом еще и на север с ним ездит. На байдарке, в палатке, ребенка с собой берут, Ваську трехлетнего. Куда как счастье. А брат его, охотника, очень завидовать ему стал. Сам он долго жениться не мог, все выбирал – или красивую в жены брать, или ту, что на север любит ездить. «А сразу вместе – такого не бывает. Такое только у брата моего, у охотника возможно», – горько он так говорил, со слезой.
Вот выбирал, выбирал, да и решился. Взял девушку некрасивую, но такую, что от походов без ума. Она и раз с ним сходила на север, и другой. Вот он наконец и женился. Еще раз они вместе сходили. А потом она и говорит: «Не хочу, говорит, больше на север. Не люблю больше в походы ходить. Я теперь больше к югу, к пляжному отдыху склонная».
Запечалился тогда охотников брат, а делать нечего. Теперь он опять один на север ездит. Только уже без иллюзий. Тоже – старое сердце. А байдарка женщины надежней.Долго ли, коротко ли ехали – кончился лес, и открылась лежащая в пугающей, неживой неге северная пустыня. Бледно-желтый песок устало плыл под серым низким небом. Невысокие барханы застыли, словно вечно живое море устало вдруг волноваться, устало жить и умерло, оставив миру лишь следы своих страстей. Извилистые, старые следы машин то были странно параллельны, то пересекались, сплетались вдруг в неистовом круженьи и, так сплетясь, уносились прочь за низкий горизонт. То была Кузоменская пустыня. Посреди нее, посреди мертвого мира беспросветного северного песка, величаво текла жирная река Варзуга. Широкая, спокойная и серая, она медленно извивалась между барханов. Берега ее, крутые и высокие, были сплошь, до поверхности равнинной, отделаны толстыми заберегами тяжелого белого льда. Метра три толщиной, они тяжело нависали над поверхностью воды. Лед таял, благо был уже июнь. Иногда с неожиданно громким посреди окружающего безмолвия треском он обламывался, и тогда по реке плыл очередной, новый айсберг. Сначала притонув, он выныривал из холодной, родной ему воды и плыл затем, плавно покачиваясь, будто бы дитя в материнских объятиях.
Много минут, застыв, мы с Коневым смотрели на все это серое, белое, желтое, мрачное великолепие. И уже свыклись, уже душа приняла, что север такой вот, величественный, тихий, серый. И не догадывались совсем, что серый цвет – лишь предвестник, предчувствие синего. И потому, когда
Мне часто бывает жалко себя. И судьба тяжелая, и мир несправедлив, и люди злы. Но больше жалеешь прибрежную траву северных морей. Редкими кустиками, вся издерганная пронзительным завыванием ветров, бьется и мечется она посреди бесплодных песков бессмысленных ледовитых пляжей. И тяжело ей, и страшно, и темно впереди. А она все не сдается, все живет себе жизнь. И попробуй вырви ее – не поддастся, глубоко держится корнями за родную и безжалостную землю. И попробуй пригрей немного сверху да приспусти жесткие паруса ветров – тут же расцветет цветами, тут же даст семена, чтобы опять держаться, опять жить на своей земле. Так и северные люди.
Мы с Коневым поставили палатку у самого берега, за небольшой песчаной дюной. Это чтобы совсем уж не сносило напрочь, не выдувало мозг и душу. Чтобы было где спрятаться. Слева от нас широким устьем впадала в море Варзуга, справа доживала век рыбацкая тоня, избушка, битая ветрами и людьми, горелая и нужная всем. Рядом стоял рыбный амбар, теперь и давно уже пустой. Лишь большие весы около него да обрывки сетей на стенах свидетельствовали о прошлой, тяжелой и радостной, работе. Позади нас лежала Кузоменская пустыня. Впереди – бесконечными волнами било берег бескрайнее море. Сверху был Бог. Снизу и везде были бесы. Уздой их был большой желтый крест нового дерева. Видно было, что поставлен недавно. Недалеко от него лежал на земле крест поморский, серый, с треугольным домиком-крышей над верхней перекладиной. Уставший, упавший, он продолжал нести службу, оберегая небо от земли, глядя вверх прозрачными старческими глазами.– Ты Казакова читал? – так обидно мне стало за мир, за себя, за море. Ведь сидел он так же на песке, перебирал, пересеивал с руки на руку. И одиночество ласкало сердце.
И жила надежда, что все-таки получится. Ан нет, и любой теперь может страдания свои почитать уникальными.
– Казакова? Который артист? – Вот что в Коневе нравится, так это беспринципность. Он-то давно уверился, что Конев на свете один, и теперь собирает с этого знания слабую жатву.
– Сам ты артист. Не понимаешь ничего. Иди вон за водой, пожалуйста. А я байду пока соберу.Конев, обиженный, ушел. До побережного бархана он брел, понурый, словно обездоленная, злым хозяином наказанная лошадь. В руке его уныло болталось белое пластмассовое ведро. Мое любимое. Потому что я не слишком умелый рыбак. Но очень чувствительный. Многие люди, от рыбы далекие, даже почитают меня за героя. Опытные же распознают сразу. А в ведре этом я и семгу уже солил. И сигов тугих, многочисленных, когда с другом-охотником заплыли осенью однажды на остров посреди круглого озера. Потом шторм начался. И мы три дня из этого ведра питались икрой сиговой. Еще хлеб был и водка. Больше ничего не было.
Завспоминал я, нахохлился. Руки сами выронили байдарочные болты на песок. Причальные брусья вперемежку со стрингерами валялись рядом. В красивом беспорядке. А как она тогда танцевала! Красное шелковое платье так и вилось вокруг ног. Я бы сам так вился. Но сидел, молчал, уверенный. Потому что уже знал все. Уже на какой-то миг был главным и ведущим. Не знал только, насколько этот миг короток.
Горел, метался северный костер. Он здесь сам не гаснет никогда – ветер постоянно раздувает угли, и знай подкидывай плавник. Сквозь горький дым воспоминаний я глядел на реку, на бархан, за которым скрылся Конев. Река была величава. По ней медленно плыло мое ведро. Следуя за ним, по берегу печально брел Конев. Самым противным было то, что он не просто покорился реке и судьбе. Он заранее выбрал себе такую покорность. В этом даже была его какая-то отвратительная притягательность, моего друга Конева. Так маленькая собачка ложится на спину перед большой и подставляет мягкий живот, угодливо метя хвостом пыль под ногами победителя. При этом она еще интеллигентно улыбается.
А мне по душе злобные, завшивленные, все в струпьях и шрамах от былых ран псы, которые не сдаются. Никому и никогда. Убить их можно, победить нельзя. Они не выпускают из зубов ничего, даже пластмассового ведра, не покоряются никому, даже морю и реке.– Ну что, проспал? Природой любовался? – Мой гнев был справедлив и оттого приятен.
– Да я и не думал, что прилив такой быстрый. Только оно у ног стояло, а гляжу – плывет.
– Ты не просто проспал. Ты повернулся к жизни задом, и она тебя наказала. Ты просто проспатель, всю жизнь так проспишь, – меня распирала ярость. Бог бы с ним, ведром. Но вот эта покорность, а вернее, нежелание что-нибудь сделать, поспешить, сделать лучше себе и другим!
Увидев, что я раскусил его, Конев вдруг ехидно улыбнулся:
– Это всего лишь ведро. Пластмассовое ведро. Не стоит так переживать.
– А рыбу мы в чем солить будем? А воду таскать, чтобы спирт разводить?
– А мы поймаем ее, рыбу-то? А спирт можно и в животе разводить, выпил его, водой из ладошек запил, – Конев завещал вдруг свою истину, свое видение мира, свою философию. Вызвать жалость, смириться, заплакать – авось и пронесет. Да и легче так. Меня тоже в жизни порой миновали беды. Но чаще нет.
– Я поймаю рыбу, а ты – не знаю. И поэтому мне нужно мое ведро! – Ярость часто плохой советчик, но бывает хорошим движителем. Без нее жизнь может замереть.
Я схватил полусобраню байдарку и, задыхаясь, потащил к реке. Шкура на нее была надета, но не обтянута, фальшборта не поставлены, болты, соединяющие борт и корму, остались валяться на песке. Держалась она лишь на стрингерах да на упругой стремительности конструкции своей, которая сама собой уже рыба, радость воды.
С моря в устье реки шел большой накат. Дно здесь было отмелое, и море поднимало большую волну. Ведро, белый безумный дредноут, приближалось к линии пены, за которой уже грохотало. Плыло оно медленно, и казалось, его можно догнать, нужно только поторопиться.
– Помогай давай скорей, тащи, – я бежал, увязая в песке, сквозь тягучую неотвратимость его. Конев взялся за корму байды и поплелся следом, продолжая канючить:
– Это всего лишь ведро. Всего лишь ведро.
– А раньше были всего лишь фашисты. А до них – всего лишь революционеры. А до них – всего лишь север, всего лишь пурга и всего лишь смерть. Тащи давай! – Я уже хрипел, задыхался, но тут ноги сами вбежали в холодную воду, байдарка плюхнулась мягким брюхом о поверхность реки, я повалился в нее и схватился за весло.
– Запомни, я в этом не участвую, – быстро сказал Конев.
– Ну и черт с тобой, – я принялся грести.
Быстро вышел на середину реки. Оглянулся. Спина Конева медленно удалялась от берега. Он шел к палатке. Я снова был один.
Байдарку перевернуло у самого края реки, на другой стороне. Меня любят границы, а я – их. Было мелко, но я выкупался с головой. Ледяная вода приятно охладила горячее хмельное тело. Ярость не утихла, она просто стала расчетливой и умной. Напряженно я перевернул байдарку, вытащил ее на берег, вылил воду. Подобрал ведро, которое накат выплеснул прямо к моим ногам. Сел в байдарку и пошел обратно, уже против течения и поперек волн, лелея в душе новое знание. Грести было тяжело и радостно. Морская волна помогала мне – боролась с рекой.