Шрифт:
Небо раскололось пополам, и в рваную расщелину хлынул такой слепящий свет, что захотелось сесть на землю. Вместе со светом из расщелины вырвался сухой короткий треск, словно кто-то сломал дерево над головой.
Михаил бросился в черный проем шалаша, за что-то зацепился и сел на солому.
— А, чтоб тебя! — плюнул он.
Молнии секли небо так часто, что можно было разглядеть все в шалаше: постель на соломе, табуретку, кошелку с картошкой, котелок на земле,
Сторожа не было: то ли сад обходил, то ли сидел где-то в другом месте.
Михаил высунул голову и, когда чернильный мрак вновь вспыхнул ярким светом, разглядел слева что-то похожее на овин: стены из жердей, соломенная, грибом, крыша.
"Яблоки осенью засыпать, что ли?" — подумал он.
И ощутил далекий, уверенный, все нарастающий шелест дождя. При вспышке молнии выросла на фоне недалекого леса серебристая стена, надвинулась, налетела, придавила все вокруг.
Михаил разозлился на самого себя.
"Вот и попал на станцию. А ведь уговаривали, чтобы переночевал. Оно и верно — после двадцати верст надо бы. Но ведь до станции оставалось только пять километров. Ну вот и ночуй — не у свояков, а в неизвестном шалаше".
Дождь, видать, зарядил на всю ночь.
А солома между тем разговаривала с дождем. Над самой головой слышалось, как лениво шлепали капли и сухо потрескивали стручки мышиного горошка.
Свежий влажный ветер ворвался в шалаш, и дышать стало так легко, словно ты только что появился на свет.
Солома разговаривала с дождем.
Нет, это уже не солома, это взаправдашний тихий разговор долетал откуда-то, наверное из соседнего овина. Судя по голосам, разговаривали две женщины: одна в летах, другая помоложе.
Михаил не шевелился. Пусть болтают о своих секретах. Все равно он не увидит их, и они навсегда останутся для него только тихими голосами, пришедшими из темноты и в темноте пропавшими.
— Что же мне делать, тетечка? Я ж так его люблю…
— А он и глядеть на тебя не хочет. Вчера снова подрался. Один троих хлопцев побил.
— Сами виноваты. Приставали к его товарищу, а тот слабенький.
— Что и говорить, — голос пожилой вдруг подобрел, — удалой парень, весь в отца, да…
— Оно-то ваша правда, не желает он на меня смотреть. Тяжко мне. Гляжу я на него — глаза нахальные, синие, чуб — солома, такая бывает трошки ржавая. И рот вечно смеется. Такой парень…
Михаил снял пиджак, лег на спину и закурил. А молодая продолжала:
— Никогда про это не думала. Но отступаться не хочу. Для него хочу быть… Обнял он меня как-то случайно, просто так…
— Гляди, девка, — сказала пожилая, — так вот наша сестра и гибнет.
— А я и рада бы погибнуть, только он как ветер…
Михаил тихо повторил ее последние слова. И здесь неудавшаяся любовь.
"Вот бегут капли, — размышлял он. — И я такая же капля. Они сливаются, и возникает ручей, река, море. Им все равно, с кем слиться. А мне нужна только та капля, единственная, с которой мы вместе родились в земной глубине".
Голоса возникали и умолкали — может быть, потому, что ветер налетал порывами, швырял в разные стороны завесы дождя. Становилось прохладно.
А тогда, полтора месяца назад, был такой теплый летний день! И Киев со своими домами, колоннадами, золотыми куполами, казалось, плыл куда-то навстречу пухлым облакам, навстречу солнцу и теплу.
Каштаны развернули зеленые паруса. На окраинах города ступеньки вели от дома к дому, прямо во дворах пыхтели на закопченных кирпичах кастрюли, наполнялись ветром, как рыбацкий кошель, рубашки на веревках, слышался полуденный бойкий разговор.
И ветер гнал и гнал улочками тополиный пух, выстилал им землю. Мальчишки бросали в пух зажженные спички, и он взрывался, как порох, на метр в каждую сторону. И тотчас же это место вновь затягивалось пуховой пеленой.
Он был в Киеве на экскурсии и случайно забрел в лавру. Окутанный зеленью, стоял древний, маленький, как игрушка, храм Спаса-на-Берестове. Михаил поглядел на его полосатые стены (узенькие, на два пальца, кирпичи и слой штукатурки шириной в ладонь) и зашел внутрь, спустился по ступенькам вниз. Храм не выдержал бремени лет и, как Святогор, осел по колено в землю.
Внутри храма было пусто и холодновато, как в погребе. А сквозь оконца виднелась горячая, напоенная солнцем листва. Там были полдень, жара, ленивые крики петухов…
Было так тихо, что не хотелось двигаться, и Михаил стоял возле уродливого надгробья Юрия Долгорукого и думал, что князю не повезло. И памятник неважнецкий, а тут еще и саркофаг сделали такой, что только детей пугать.
Все несчастья для Михаила начались с него.
Потому что рядом стояли три парня и девушка. У девушки крепкие, стройные ноги, а движения такие, словно она играла в лапту: резкие, ловкие, ладные. И голову она держала так, что волосы всегда были отброшены назад. Личико как у ребенка, такое искреннее, живое, умное. А глаза, ох какие глаза!
Михаила только удивило, что парни, стоявшие с ней, какие-то мешковатые, с черными, нечищеными ногтями. И смотрят они на нее безо всякой почтительности и называют попросту Марьяшей.
А сам он только посмотрел — и почувствовал, что пропал.
Марьяна между тем слегка постукивала одного ладошкой по лбу.
— Левочка, Левочка, это же надо такой кабак на плечах иметь? Искать нужно было.
— Ну, а если бы даже и отыскали скелет, что тогда? — оправдывался он. — Как бы узнали?