В шесть тридцать по токийскому времени
Шрифт:
— Еще бы минута…
Когда группа отъезжала от контрольной полосы, на той стороне показалась машина, крытая брезентом, та самая, что доставила перебежчика. Она резко затормозила у сосны. Из кабины выскочил человек в полувоенной фуражке. Растерянный и испуганный, он оглядел дорогу, отыскивая, видимо, своего приятеля, и тут наткнулся на убегающий в лесок японский штабной лимузин.
— Стой! — закричал он истошно. — Стой, тебе говорят!
Лимузин, конечно, не остановился. Да и зачем было ему останавливаться, когда весь смысл происходящего заключался в том, чтобы скрыться поскорее, унося похищенное на границе?
Тогда человек в полувоенной фуражке выхватил из кобуры наган и в порыве отчаяния выстрелил.
И человек только выплеснул огнем нагана свое отчаяние. Потом он вернулся к машине, уронил голову на капот мотора и застыл так. Может быть, он плакал, а может, черно, не выбирая слов, ругался…
Первый допрос Маратова состоялся в этот же день, вернее, в эту же ночь в штабе Квантунской армии. Допрос назвали секретным совещанием. Наверное, это и было совещание, потому что на нем присутствовали начальник штаба и его заместитель. Идзитуро Хаяси выполнял роль переводчика. Русским языком владели почти все присутствовавшие, но их познания не были так глубоки, чтобы разговаривать свободно с перебежчиком.
На столе лежала карта одного из приграничных советских районов, и начальник штаба требовал от Маратова точных сведений о дислокации частей ОКДВА. У начальника штаба был какой-то план, и этот план выверялся с Маратовым. Конечно, перебежчику не выкладывали секретов, но он мог догадаться и наверняка догадался, что готовится какая-то операция с применением танков и артиллерии. Идзитуро Хаяси, переводя вопросы командующего и начальника штаба, например, легко расшифровал задачи совещания и сделал для себя вывод: близка война! Он ошибся лишь в сроках. Ждал в августе — она началась в июле, ровно через три дня.
Идзитуро некогда было приглядываться к Маратову и анализировать его способности: слишком напряженно шла работа, он едва успевал переводить вопросы и ответы. Но все же какие-то впечатления остались от той ночи. Маратов обладал хорошей памятью, многое знал и легко ориентировался в самых сложных ситуациях. Ум у него был живой, острый. Сбить с мысли каким-либо неожиданным вопросом Маратова никому не удавалось. А вот других он сбивал. И это производило впечатление.
Перебежчик всем понравился, и за Маратовым с первого же дня закрепилась репутация мыслящего и, главное, полезного человека. Янагита, присутствовавший на совещании, принимал похвалы, адресованные Маратову, на свой счет: он добыл его, ему принадлежал вроде бы этот полезный человек. Когда командующий отмечал обстоятельный ответ Маратова, Янагита благодарно склонял голову.
Совещание окончилось где-то в четыре часа утра. Янагита попросил Идзитуро Хаяси проводить Маратова до отеля и позаботиться о том, чтобы «гость» хорошо отдохнул.
— С этого часа, — сказал полковник, — вы будете всегда рядом с ним.
Так Идзитуро Хаяси стал тенью Маратова.
Ему хотелось понять человека с усиками. Тень иногда любопытна. Задавать вопросы, не связанные с интересами штаба Квантунской армии, неудобно, да и небезопасно. У Маратова слишком внимательные глаза. Он тоже изучает и анализирует. Потом спросит Янагиту: «Меня допрашивают по вашему распоряжению?» Или только с намеком, это у него хорошо получается: «Мой юный друг желает получить образование в русском духе…» И Янагита объяснит Идзитуро его обязанности. Объяснит в приказе, после чего «юного друга» откомандируют в другой город и забудут вернуть.
Он попытался проникнуть внутрь Маратова при закрытых дверях, то есть без вопросов, только приглядываясь, анализируя, строя догадки. Газетная шапка «Маратов: «Я избираю Страну восходящего солнца!» показалась ему фальшивой. Конечно, человек с усиками избрал Японию, но выбор его был весьма ограничен. Вообще выбора не было. Куда он мог податься из Благовещенска?
Итак, Маратов не избирал. Не манили его лазурные берега, не импонировал душевный склад японцев. Когда на второй день начальник штаба Квантунской армии устроил обед в честь «гостя» и приказал обставить комнаты в японском стиле, Маратов отнесся к меблировке без интереса, он не заметил редких вещей, специально для этого случая принесенных из квартиры командующего. То же самое повторилось и в Токио. Прогулка по Гинзе, посещение театра Кабуки, ужин в обществе гейш не произвели на перебежчика никакого впечатления. Он был далек от Японии, хотя и находился в Японии. Он был вообще человеком без определенных симпатий и привязанностей. Вещи он оценивал с точки зрения их практической целесообразности. И, конечно, стоимости. Дорогое он легко отличал, если даже внешне оно выглядело скромным.
Это огорчило Идзитуро. Обидело почему-то. Он знал, что Маратов перешел границу во имя политических целей, он менял строй. Но где-то в глубине души могла жить симпатия к людям, которых он избрал своими будущими согражданами. Ну за их трудолюбие, ум, наконец, за экзотическую раскосость глаз, такую необычную для европейцев. За что-то…
Существуй такое тепло в душе Маратова, Идзитуро, пожалуй, простил бы ему многое: и голую расчетливость, и эгоизм, и даже вероломство. Последнее если не простил бы, то, во всяком случае, оправдал желанием человека найти свой дом под солнцем. Но тепло душевное никак не обнаруживалось. Возможно, его не было вовсе. Как же тогда жил человек?
А он жил. Не любя, не пытаясь понять окружавшее его, не утруждая сердце сочувствием к чужой боли, он шел вместе со всеми по дороге, не знакомой ему и, в общем-то, не нужной.
Она была удобной, и все. Этого оказалось достаточно для Маратова.
«Зачем ты пришел к нам? — спрашивал мысленно перебежчика Идзитуро. — Или не пришел, а просто зашел, чтобы, передохнув, пойти дальше. Куда? Есть ли земля, которую ты назовешь своей?»
Были ли у Маратова идеалы? Этого не знал Идзитуро. Перебежчик часто говорил о каком-то политическом учении и называл себя троцкистом. Что исповедовали люди, принявшие это учение, к какой цели они шли? Существовал ли бог, свой, особенный, вечный, которому они молились? И где он находился: на небе или в земле? Идзитуро, слушая Маратова, почему-то рисовал себе темный лабиринт без конца и без надежды. Выйти к солнцу из него нельзя было. А Маратов шел…
Возможно, Идзитуро был так требователен к Маратову, потому что не любил его. Не принимал его сердцем, так же как Маратов не принимал сердцем соплеменников Идзитуро. Они были чужими.
Иногда Идзитуро ловил взгляд Маратова, остановившийся на японском лице. Что-то насмешливое, пренебрежительное было в этом взгляде и, главное, печальное. Печаль разочарования или сожаления. Может быть, даже досады. За себя, за необходимость брать хлеб из рук японцев, служить им. Прозвучало даже раздражение. Это когда Квантунская армия оставила озеро Хасан, откатилась под ударами советских войск. Начальник штаба изобразил отступление как тактический ход и преподнес его Маратову. Тот скривился:
— Я так и понял…
Как хлестнул Идзитуро этот ответ! Маратов отказывал японцам в талантливости.
На Новый год, который отмечали в чудесном местечке близ Камакуры, офицеры пригласили Маратова. Штабному начальству хотелось познакомить перебежчика с японскими обычаями. В двенадцать часов раздался первый удар храмового колокола, и все благоговейно смолкли. Ударов должно было быть сто восемь, последний, сто восьмой, извещал об окончании старого года и исчезновении всех неприятностей прошлого. Это были торжественные, возвышенные минуты. И вот где-то на двадцатом ударе Маратов зевнул. Скучно, уныло, опоганивая чувства людей. Заметил ли кто это оскорбительное проявление равнодушия, Идзитуро не знал, но он заметил, и ему стало не по себе.