В сказочной стране. Переживания и мечты во время путешествия по Кавказу
Шрифт:
Я начинаю вспоминать многих русских поэтов, побывавших в Тифлисе: Пушкина, Лермонтова, Толстого и других. Кончается тем, что я долго сижу, погружённый в раздумье. и стараюсь нарисовать самому себе общую картину русского творчества. Ещё так рано, маленькая комната, в которой я нахожусь в полном одиночестве, вполне располагает к составлению маленького мнения, потому что она уютная и тесная, и в ней даже ни одно окно не раскрыто на улицу.
Русское творчество в своём целом так обширно, что его трудно обнять. Оно несколько широко — это происходит от широкого простора русской земли и русской жизни. Это — необозримый простор, куда ни поглядишь. Я оставляю несколько в стороне Ивана Тургенева. Он превратился в европейца, он стал французом настолько же, насколько был русским. Его люди не отличаются ни непосредственностью, ни наклонностью сбиваться с пути и быть «нелепыми», что свойственно одному только русскому народу. Видано ли где-нибудь в другой стране, чтобы пьяницу, которого задержала полиция, отпускали на свободу только благодаря тому, что он тут же посреди улицы обнял полицейского, расцеловал его и попросил, чтобы тот его освободил? Герои Ивана Тургенева — мягкие и необыкновенно прямолинейные люди, они мыслят и поступают не по-русски. Они внушают симпатию, они логичны, — они французы. Тургенев не представляет собою сильного ума, но у него было доброе сердце. Он верил в гуманизм, в изящную
В лице Тургенева умер истинно верующий.
Но Достоевский умер фанатиком, безумцем, гением. Он был такой же раздражённый и необузданный, как и его герои. Его славянофильство было, быть может, несколько слишком истерично для того, чтобы быть глубоким; это было раздражительное упорство болезненного гения, он кричал о своём славянофильстве, шипел о нём. И его вера в русского Бога была, может быть, не твёрже веры Тургенева в Бога Европы, — иначе говоря, вера обоих уподоблялась горчичному зерну. Где Достоевский, — например, в «Братьях Карамазовых» — хочет быть философом, он проявляет необыкновенную запутанность. Он болтает, говорит, пишет — одним духом, — пока снова не попадает в свою колею, где является мастером пера. Никогда ещё сложность человеческой натуры не была никем так тонко разобрана, как им. Его психологическое чутьё обладает всепоглощающей силой, силой ясновидения. При определении его оказывается, что для него нет мерила, ибо он единственный в своём роде. Его современники пытались измерить его, но им это не удалось, потому что он был так беспредельно велик. Нет, вы подумайте: был человек, которого звали Некрасов — он был редактором журнала «Современник». Однажды является к Некрасову молодой человек и передаёт ему рукопись. Молодого человека звали Достоевский, и он принёс рукопись рассказа под заглавием «Бедные люди». Некрасов читает её, рассказ поражает его, и он среди ночи бежит в город и будит великого Белинского восклицанием: «У нас появился новый Гоголь!». Но Белинский был скептиком, как это и подобает критикам, и только прочтя рукопись, он стал радоваться вместе с Некрасовым. При первой же встрече с Достоевским он горячо приветствовал молодого писателя; но тот сейчас же оттолкнул от себя великого критика тем, что просто-напросто сам, как оказалось, считал себя гением. Маленький великий Белинский не нашёл обычной скромности у Достоевского. Он не подходил ни под какие мерки, он был единственный в своём роде. Но после этого, как я читал, Белинский стал очень сдержанным по отношению к Достоевскому. «Что за несчастье! — писал он — Достоевский несомненный талант; но если он уже теперь воображает себя гением, вместо того, чтобы работать над своим дальнейшим развитием, то он далеко не пойдёт!» А Достоевский воображал себя гением и работал над своим развитием, и ушёл так далеко, что никто ещё не возвысился до него. Бог знает, что было бы, если бы Достоевский не воображал себя гением, — может быть, он не решался бы браться за разрешение величайших задач. И вот он написал двенадцать томов, которые нельзя сравнить ни с какими другими двенадцатью томами. Нет, ни с какими двадцатью четырьмя томами! Вот, например, у него есть маленький рассказ под заглавием «Кроткая». Это крошечная книжка. Но она слишком велика для всех нас, она недосягаема для нас по своему величию. Пусть все признают это.
Однако мнение Белинского о Достоевском восхитительно, думаю я: «Достоевский не уйдёт далеко, если он уже теперь воображает себе, что он гений, вместо того, чтобы работать над своим развитием». Белинский читал и изучал всё то, что было ходячим представлением в Западной Европе в его время. Столько-то фунтов английского ростбифа в неделю, столько-то прочтённых книг, столько-то осмотренных картин, столько-то «культурного воздуха» — вот что такое «развитие» гения. Достоевскому следовало поучиться кое-чему, и прежде всего скромности, которая в глазах всех будничных людей является добродетелью...
Мысли мои переходят на Толстого, и я не могу подавить в себе подозрения, что в жизнь этого великого писателя вкралось нечто поддельное, ложное. Первоначально это могло произойти от искреннего чувства беспомощности; но сильный человек должен был остановиться на чём-нибудь, и вот, когда все радости земные были исчерпаны, Толстой со свойственной ему силой отдался религиозному ханжеству. Правда, вначале он как бы играл немножко этим, но он был слишком силён, чтобы остановиться, и эта игра превратилась в его привычку, может быть, даже в его натуру. Опасно начинать игру. Генрик Ибсен довёл игру до того, что годами в определённый час сидел сфинксом на определённом стуле в определённом кафе в Мюнхене. А уж потом ему пришлось продолжать эту игру; куда бы он ни приезжал, ему всюду приходилось сидеть сфинксом напоказ людям в определённое время и на определённом стуле. Потому что люди ждали его. По всей вероятности, это было для него иногда очень мучительно; но он был слишком силён, чтобы прекратить эту игру. Ах, что это за силачи, Толстой и Ибсен! Многие другие не могли бы вести подобной игры более недели. А может быть, оба они проявили бы более силы, если бы вовремя остановились. К сожалению, они теперь возбуждают насмешку как у меня, так и у других обыкновенных людей. Ну, что же, они достаточно велики, чтобы перенести это; а мы сами будем предметом насмешек в свою очередь. Но если бы они были более велики, то они, может быть, не относились бы к самим себе так серьёзно. Они улыбнулись бы слегка своему собственному многолетнему чудачеству. То обстоятельство, что они внушают другим, а в конце концов и самим себе, что их игра является для них необходимостью, доказывает недостаток в их личности, что и делает их меньше, унижает их. Для того, чтобы заплатать эту прореху, необходимо великое произведение. Чтобы позировать — надо стоять на одной ноге, а естественное положение — это стоять на двух ногах без всякого жеманства.
«Война и мир», «Анна Каренина» — более великих произведений в своём роде никто не создавал. И нет ничего удивительного в том, что впечатлительный коллега даже на своём смертном одре просил великого писателя создать ещё больше таких произведений. Размышляя над всем этим, я с радостью понимаю и с радостью готов простить Толстому его отвращение к созданию самых великолепных художественных произведений для человечества. Поставлять изящную литературу могут другие,
Философия Толстого — это смесь старых избитых истин и поразительно несовершенных собственных измышлений. Недаром он принадлежит народу, который за всю свою историческую жизнь не дал человечеству ни одного мыслителя. Точно так же, как и народ Ибсена. Как Норвегия, так и Россия создали много великого и хорошего, но обе страны не дали человечеству ни одного мыслителя. Во всяком случае, до появления двух великих писателей, Толстого и Ибсена.
Меня ничуть не удивляет, что оба эти писателя стали мыслителями в своих странах. Других не было. И это не случайность — есть большой смысл в том, что мыслителями сделались писатели, а не сапожники. И я мог бы объяснить, каким образом это произошло на мой взгляд. Но предварительно я должен ещё раз посмотреть, хорошо ли закрыты окна, и тогда я разовью свою мысль.
Кто жил достаточно долго, чтобы помнить семидесятые годы, тот знает, какая перемена произошла с писателями, начиная с этого времени. До этого они были певцами, выразителями настроения, повествователями, — а потом они увлеклись духом времени и стали работниками, воспитателями, реформаторами. Эта английская философия с её стремлением к практической пользе и счастью начала руководить людьми и преобразовывать литературу. И вот проявилось творчество без особенной фантазии, в котором зато было много старания и много здравого смысла. Можно было писать обо всём, что только окружало обыкновенного человека, лишь бы оставаться «верным действительности», и это создало множество великих писателей во всех странах. Литература раздулась, она популяризировала науку, занималась общественными вопросами, преобразовывала учреждения. В театре можно было видеть спинной хребет доктора Ранка и мозг Освальда, окружённые драматическим ореолом; а в романах было ещё больше свободного простора, простора даже для обсуждения ошибок в переводе Библии. Писатели превратились в людей, у которых было наготове мнение обо всём; читатели спрашивали друг друга, что Золя открыл в законах наследственности, что Стриндберг открыл в химии. Всё это привело к тому, что писатели заняли в жизни такое место, какого никогда раньше не занимали. Они стали вождями наций, они знали всё, поучали всему. Журналисты интервьюировали их, узнавая их мнение о вечном мире, о религии, о всемирной политике, и если в иностранных газетах иногда появлялась заметка о них, то отечественные газеты видели в этом доказательство молодечества их писателей. В конце концов люди проникались убеждением в том, что их писатели — завоеватели мира, которые проникали в самую глубину духовной жизни известной эпохи и приучали народ к мышлению. Это повседневное бахвальство должно было под конец оказать известное действие на людей, которые уже и без того были склонны к позировке. «Что за молодчина из тебя вышел!» — говорили они, наверное, самим себе. Но ведь об этом пишут во всех газетах и говорят все люди, значит, это верно! А так как у народов не было других подходящих людей, то писатели и превратились в мыслителей. И они заняли это место без всяких возражений и даже не улыбнулись. Они, быть может, обладали философской начитанностью в той мере, в которой обладает ею всякий человек со средним образованием, и с этой-то подготовкой, как с основанием, они стали на одну ногу, наморщили лоб и стали возвещать человечеству философию.
Так, по всей вероятности, всё это и случилось в коротких словах, а раз игра была начата, то приходилось продолжать её. Хотя прекращение такой игры гораздо более служило бы доказательством силы.
Даже такой великий писатель, как Толстой, не избёг участи и унизил себя, сделавшись мыслителем. Очень может быть, что его врождённая наклонность к этой профессии представляется другим гораздо менее значительной, нежели ему самому; не знаю, что на этот счёт думают другие, но я допускаю это. Время от времени в газетах появляются различные цветы его мышления, а кроме того он пишет книги, в которых излагает своё мнение относительно жизни земной и жизни грядущей. Несколько лет тому назад он обнародовал своё знаменитое учение об абсолютном целомудрии, о полном половом воздержании. Когда на это учение возразили, что на земле в таком случае люди вымерли бы, то мыслитель ответил: «Да, в этом-то вся и суть, пусть люди вымрут!». Ах, старое учение!
Один маленький эскиз Толстого носит заглавие: «Много ли человеку земли нужно?». Речь идёт об одном крестьянине, Пахоме, который находит, что у него слишком мало земли, и потому прикупает ещё пятнадцать десятин. Через некоторое время у него возникают ссоры с соседями, после чего он принимает решение прикупить ещё и их землю, и вот он становится маленьким помещиком. Прошло ещё некоторое время, и к Пахому приходит один крестьянин с Волги и рассказывает ему, как там хорошо живётся крестьянам, сколько земли они получают даром и на сколько тысяч рублей в год они продают пшеницы. Пахом отправляется на Волгу. Здесь он действительно не встречает никаких затруднений и получает землю в большом количестве; но в своём стремлении получить всё больше и больше земли он окончательно выбивается из сил. В один прекрасный день его рабочие находят его мёртвым в поле, так он там и свалился 47 .
47
Пересказывая сказку Толстого по памяти, Гамсуи не совсем точен. Она разыгрывается не на Волге, а в башкирской земле, и башкиры, а не рабочие, находят труп Пахома. — Примечание переводчика.
Они вырыли своему хозяину могилу — а могила была длиной лишь в два метра. И вот мыслитель говорит, что столько земли и нужно одному человеку, то есть два метра на могилу.
Может быть, было бы вернее сказать, что двух метров земли слишком мало для одного человека; но для трупа этого достаточно. Пожалуй, ещё вернее было бы сказать, что даже и этих двух метров человеку не нужно. Во-первых, потому, что труп перестаёт быть человеком, а во-вторых, потому, что труп может обойтись и без погребения. И мыслитель может получить обратно свои два метра.