В снегах родной чужбины
Шрифт:
Борька горько заплакал.
— Медведь их передушил, как цыпляток. Всех в кучку свалил на одну койку. За тебя! Что предал «малину». С милицией связался! Тебя еле выходили. Сказали, всю жизнь с горлом мучиться будешь. Испортили его тебе. Насовсем.
— А Сашка? Его спасли? — спросил отца.
— Где уж там! Он враз помер. Хоть в том повезло, что не мучили, не издевались, как над тобой…
В тот же день к Борьке пришел Коломиец. При нем делали Борьке перевязку, разматывая пацана из бинтов.
Следователь, глянув на
— Я позже приду, — хотел уйти Коломиец. Но Борька попросил подождать.
Когда ему закончили перевязку, попросил следователя наклониться и что-то тихо, сбивчиво объяснял.
В этот же день взяли всю «малину». Никто из фартовых не смог уйти. Медведь и Пан не ожидали облавы. Они забыли, что и об этой хазе на Дамире знал Борька. А может, сочли мальчишку мертвым.
Они усмехались, когда их привезли в морг на опознание трупов. Ребятишки лежали рядом. Рука к руке. Словно устав после озорной игры, прилегли отдохнуть и уснули…
— К расстрелу без суда таких вот надо приговаривать, — возмущалась бездетная уборщица, глядя на привезенных убийц.
Пономарева Маргарита, следователь прокуратуры, ожидала, что Медведь и Пан, увидев трупы детей, поймут, что им грозит расстрел, и попытаются смягчить наказание чистосердечным признанием. Но те заговорили лишь через десять дней, да и то лишь потому, что не выдержали взятые вместе с ними фартовые и начали давать показания.
— Лягашонка зачем замокрили? А за своего кента! Его падлы-мусора расписали. Думали, на холяву сойдет? Ни хрена! — ухмылялся Медведь.
— При чем мусоренок? Он — гнида, своему козлу лягавому по кайфу был? Нам свой кент дорог! Вот и рассчитались! — не смутился Медведь. — За что зелень сапожника гробанул? А затем, чтоб суки не дышали. Один ихний лажанулся, и те такие же, — махнул рукой и добавил: — Люди ожмурились, кенты! А тут — говно жалеют! Да я ихнего Борьку по стене размазать хотел. Жаль, не дали. За то, что скурвился с лягавыми. Их стукачом заделался. Как узнали? Засек его наш стремач. Мы его на хвост к суке посадили. И накрылся. Засекли! Ему пофартило! Мы и не думали оставлять дышать его. Ожмурить решили всех — скопом. Чтоб не плодилось в городе всякое блядво! Вам их жаль? А нам своих. То-то! У всякого своя шкура — родная. А кент — дороже воли!
Пан, припертый показаниями фартовых, ответил четче:
— «Малина» — не лягашка! Мы фартовых с пацанов растим. Каждого. И за потерю — не прощаем. Замокрили нашего — поплатятся своими. Неважно — лягашами или мусорятами. Зуб за зуб! И пусть не гоношится, гад лягавый, что сумел из нашего шестерки сделать стукача. Недолго кайфовал. Да и сам на свете не заживется.
Почему именно они, паханы, взялись выполнить работу мокрушников, ответил, не скрывая:
— За каждого кента пахан в ответе! Сам за них ожмуреньем мстит.
Их приговорил к расстрелу городской суд. Но… Через неделю был получен текст амнистии, где говорилось о замене смертной казни сроками наказания всем, приговоренным к высшей мере в нынешнем году…
Медведь и Пан, узнав о том, не удивились, не выдали особой радости. И молча выслушали сообщение об этапировании на Колыму.
Борис, закончив семилетку, теперь работал автослесарем в милиции, учился в вечерней школе и за все годы не завел ни одного друга. Он возненавидел Сезонку.
Когда выдавалось время, ходил на кладбище. Здесь, совсем рядом, лежали самые дорогие для него люди. Одни поплатились жизнью за его неосмотрительность, другие — из мести…
«Сашка! Сашка! А луна тоже плачет. Вон сколько звезд, все ее слезы, как у матери твоей, не просыхают никогда, — говорил мальчишке, словно живому. — Простите меня, — просил сестер и братьев. Им он рассказывал, как невыносимо тяжело стало без них: — Не нужда — горе. Ее хоть как-то пережить можно. Особо когда все вместе. Тогда мы были счастливыми. Но я не понимал. Горе одному остаться. Виноватым в своем одиночестве. И вас мне не поднять. Не вымолить прощения. Свою бы жизнь отдал, чтоб встали вы», — горе сжимало сердце Борьки.
Едва закончил десятый класс, умер отец. Да жил ли он все эти годы? Часами молча сидел на своем стуле, уставившись в одну точку невидящим взглядом. Работа валилась у него из рук. Он забывал о еде и отдыхе. Иногда засыпал на стуле. Во сне он улыбался: снова детей видел. Живых. Пробуждение было наказанием для сапожника. Он умер на детской койке. Один. Борис был на работе. Вернулся, когда отец уже остыл. Он не держался за жизнь, из которой в один день ушли его дети.
Борька остался совсем один. Иногда ночью он слышал голоса родных. Их смех…
Сколько он передумал и пережил за эти годы, знал только он один. Быть может, свихнулся бы, не приди однажды к нему Коломиец. Борька все годы чувствовал себя виноватым перед ним. За Сашку, которого не сумел уберечь.
— Чего ж без света сидишь? Или уснул? — глянул на Борьку, сидевшего у стола. Присел рядом, положил руку на плечо парня.
— Вырос ты, Борис! Совсем взрослым стал. Скоро в армию. Вернешься в Оху после службы?
— Конечно. Здесь у меня свои. На кладбище.
Коломиец голову опустил. Сдавил виски руками. И, помолчав, сказал:
— Тебя хотят рекомендовать в школу милиции. Как ты на это?
— Нет. Не пойду. Я другое выбрал для себя, — и поделился мыслью о внутренних войсках.
— Неплохо. Но… Там крепкие нервы нужны. И выдержка. Служба в зоне… это тяжелее, чем на границе. Подумай. Ведь опасно. Ежеминутный риск для жизни. Побереги себя. Как сына прошу!
— Для чего? У меня все отнято, — ответил Борис глухо. И, помолчав, добавил: — Я не советуюсь. Я решил!