В снегах родной чужбины
Шрифт:
— За что его? — спросил Колька тихо.
— Шофера заложил, который на чифир чай привозил. Засветил операм, падлюга! — сказал старый законник и добавил, помолчав: — А недавно кентов лажанул. Которые в бега навострились. У них уже все на мази было. И накрыли. За попытку к побегу на хвост по пятаку ожмурили. Файные были кенты. Если б не этот пидор, до воли дотянули б.
— Кентов заложил? — В глазах Кольки ярость вспыхнула. — Какой навар получил за них? — спросил он у законника.
— В хлеборезку пахать отправили. Чтоб на пайках обжимал
— Давай, свежак, приложи клешню! Вломи козлу по самые! — подзадорил кто-то из законников Кольку.
— С гвоздей надо снять. Этого файно «расписать» надо. Чтоб все суки на том свете дрожали, увидев, что получит каждый за фартовых! — предложил парнишка.
Он быстро исписал финачом спину суки. Засыпал ее крупной серой солью, которой посыпали проход в бараке от обледенения.
Потом, нагрев чайник, поставил его на спину мужику. Тот начал дергаться, кипяток проливался на спину. Сука не мог кричать. Рот ему забили кляпом.
— Скачи, падла, на яйцах! Веселись, пока дышишь! Не то прибавлю огоньку! — пригрозил Колька.
Фартовые смеялись. Сука бился на полу от боли.
— Ты у меня сбацаешь цыганочку, — пригрозил мальчишка и плеснул кипяток в пах суке. Тот потерял сознание. А Колька, нагнув парашу, плеснул суке в лицо зловонием.
— Ну и борзой ты, свежак! Злей нас! Быть тебе Коршуном! — сказал пахан барака, оглядев фартовых. Те согласно промолчали.
Кольку в тот день перевели на другую шконку. Подальше от сявок, поближе к печке.
Здесь вечерами любили посидеть фартовые. Играли в карты на интерес, обсуждали новости с воли. Все они ждали одного — амнистию. О ней спрашивали каждого новичка, водителей. Знали: пусть не все, но кто-то из них обязательно попадет под амнистию и выскочит на волю.
Кольку уже никто не звал по имени. Став Коршуном, он перестал быть мальчишкой. Законники начали готовить его для будущего, для фарта.
Непростой оказалась эта наука. Коршун постигал ее с большими усилиями, старался. И все ж за каждую оплошку и забывчивость получал град отборной брани, а то и оплеуху от пахана, внимательно следившего за обучением Коршуна.
Лишь один раз была у него стычка с законниками. Не хотели они отдавать ему письмо от матери, напомнив, что у вора — нет семьи… Так требовал закон всех «малин».
Коршуну это пришлось не по нраву, и, вцепившись в конверт, он потребовал:
— Пока добром трехаю, отдай! Не то клешни посеешь! — пригрозил он фартовому. Тот на кулак подцепил. Коршун вскочил на ноги и тут же его со всего маху головой в солнышко поддел. Фартовый еле отдышался. Но и Коршуну это даром не сошло. Пахан вытащил его на разборку за то, что посмел поднять руку на законника.
Коршуна в этот раз слегка оттрамбовали. Совсем без наказания оставить не могли. Но предупредили: если еще лажанется, вынесут из фартовой хазы на сапогах. И кинут в барак к шушере, где блатные с него живо шкуру на ремни пустят, когда узнают, за что
Коршун уже видел, как принимали фартовые воров в закон, как выводили из него фаршманутых.
Поначалу даже ему жутко было, не хотел оказаться на месте изгнанного, а потому сказал, оправдываясь, что в письме от матери ждал не новостей из дома, а вестей об амнистии либо помиловании. Она нынче в курсе дела и хлопочет о нем. Конечно, знать должна, что ожидается, затевается на воле. А такие вести нужны не только ему…
Услышав сказанное, законники умолкли, смягчились. Вернули письмо. И ждали, что скажет Коршун.
Колька почти не врал. За короткое время, которое прожил вместе с матерью, он не успел привыкнуть к ней, полюбить. Он редко вспоминал ее. И всегда с болью. Почему она вместе с отцом вступилась за колхозное зерно и не подумала, не испугалась за него, своего сына?
Вслух ей не выговорил никогда. Но этот укор всегда жил в его сердце.
В письме мать сообщала, что дело Кольки запрошено с Колымы и пойдет на доследование. Она о том знает достоверно.
«Раз запросили дело, значит, приговор суда показался неубедительным. Может, срок срежут. А может, пошлют на условное отбытие — отпустят домой. А повезет — вовсе оправдают. Одно точно знаю — облегченье будет обязательно и скоро. Только ты себя береги», — писала мать…
Колька прочел ее письмо фартовым.
— Ну, Коршун, хватай барахло! Самое большое — два месяца, и вылетишь на волю! — сказал пахан.
Кольке не верилось в услышанное.
— Чем займешься, Коршун, когда из ходки слиняешь?
— Председателя сельсовета размажу. Вместе с бабой! — Он ответил не задумываясь.
— А навар с них какой? — повернулся пахан.
— При чем навар? Я из-за них на Колыму загремел. Устрою с ними свою разборку. Обоих ожмурю! — предвкушал Колька сладкую месть.
— Ты что? Мозги посеял? Мокрить без понту только психи умеют. Если нечего с них сорвать, на кой хрен они нужны? Не на холяву тебя тут держали. Чтоб «грев» с воли посылал, покуда мы в казенке. А ты по новой в ходку загремишь, едва выскочив. Или того хуже — под «вышку» поставят. Влупят «маслину» в девять грамм, и накрылось все, что мы в тебя вложили…
— Что ж, выходит, замокрить их не могу?
— Валяй! Если понт с них сорвешь! А коли нет, не дергайся! На хрен фраера? Дыши для «малины», на общак, на кентов паши! Ты когда их мокрожопого пришил, за все разом отомстил. За прошлое и будущее. Ты с ходки вернешься, а он — никогда. Доперло? Тебе в деревне не дышать. Лягавые приморят. Они, задрыги, всех пасут, кто с ходки возник. И тебе не дадут канать. Вот и трехаю, не хиляй в деревню. Пошли ее в жопу. Нарисуйся к нашим, фартовым. Мы тебе для них свою ксиву нарисуем. По ней возьмут. В дело пойдешь. Задышишь с кайфом. Чего ты хочешь, то и будет. Секи про то! Дело ботаю. Не тяни резину. Ты с нами скентовался. Остальное все — до хрена, — учили законники.