В ста километрах от Кабула (сборник)
Шрифт:
Молодых учителей убили. Один из них перед смертью плакал – в Кабуле у него оставалась мать, одна-единственная на всем свете, и он у нее один был единственный, больше никого у матери не было, ни сыновей, ни дочерей, снова плакал, глотая слезы, читал Руни – думал, подействует, но не подействовало – над учителем посмеялись, а потом отсекли голову и развалили парня пополам. Живой человек, только что источавший слезы, тепло, звуки, стал источать лишь запах, один только запах крови и разрубленных внутренностей. Второй принял смерть молча – у него не было матери.
– А с учениками что? – спросил у Абдуллы Мухаммед – верный помощник, длиннорукий, с тяжелыми натруженными кистями и унылым пористым носом. Мухаммеда Абдулла ценил –
– С учениками? – Абдулла огладил рукою лицо, сжал узкий, с едва намеченной ямочкой подбородок – он и сам не знал, что надо сделать с учениками, не думал как-то. Спросил, недовольно растягивая слова, словно бы всплывая на поверхность самого себя. – А что с учениками?
– Я тоже думаю что, – сказал Мухаммед. – Жду указаний, муалим.
– Они что-нибудь совершили?
– Ничего, – качнул головой Мухаммед, помялся, соображая, то ли он говорит. – Ровным счетом ничего.
– Тогда в чем же дело? – Абдулла подосадовал на некую бесплотность разговора: не поступать же с учениками так, как с учителями – степень вины разная.
– Ничего не сделали ученики, но они ходили в школу, – твердым голосом произнес помощник.
– И в этом вся их вина?
– Да. Разве этого мало?
Абдулла, подумав, согласился с помощником, сжал губы, глаза его начали светлеть.
– А ведь верно, – сказал он, – чему можно научиться у кафиров?
– Сквернословию и непочитанию Аллаха, – сказал Мухаммед.
– Я сам проверю их знания, – сказал Абдулла. Пригнувшись, заглянул в узкое, словно божница земляного укрепления, оконце. На востоке обозначалась легкая серовато-розовая светлина, горные звезды утишили свой свет, птицы, чувствуя рассвет, перестали петь – вот-вот должно было явиться чудо, но чудо не являлось, хотя и ощущалось: оно через секунду-другую обязательно явится, вот только что-то медлит, смущается, ведет себя, будто девица, которую готовят под калым: завтра пригонят верблюдов с платой, и она навсегда перейдет в пользование мужа. – Хорошая пора для стрельбы, – задумчиво проговорил Абдулла.
– Хорошая, муалим. – Помощник тоже пригнулся, чтобы увидеть игривую жемчужно-серую зарю.
– Люди спят?
– Как убитые, не шелохнутся.
– Посты расставлены?
– Да. Я сам проверил их.
– Проверь еще!
– Будет сделано, муалим.
– Ну а с учениками, решившими отступиться от Корана, я поговорю сам. Ты прав, это надо обязательно сделать. Хорошо, что обратил мое внимание.
– Иначе бы вы, муалим, не были муалимом, – произнес Мухаммед.
Фраза эта была заискивающей, хотя в тоне не было ничего заискивающего, тон был жестким, в голосе звучало железо.
Абдулла поглядел на помощника и сделал рукою отсекающий жест:
– Все, иди, Мухаммед!
Мухаммед коротко, почти не сгибая шеи, поклонился и вышел. Абдулла остался один. Никто не знал, когда он спит. Дважды его пытались застать врасплох спящим и дважды натыкались на пистолет – это было еще до того, как он собрал под свое начало людей. Абдулла умел стрелять на десятую долю секунды раньше, чем стреляли в него. Он многое умел в этой жизни – и разгадывать мысли, и читать следы, и предчувствовать опасность – люди Абдуллы редко когда попадали в засады. Что же касается сна, то он не спал вообще – Аллах решил, что спать Абдулле нельзя, и Абдулла не спал: ночи у него были прозрачными, гулкими, со множеством звуков, которые другие не слышали вообще, со звонким биением крови в ушах, с болью, что исчезает с рассветом и туманом, беззвучно поднимающимся от земли, струистым, липким, бестелесным, странно мерцающим – туман всегда создавал вокруг Абдуллы защитную оболочку, сквозь которую никто не мог проникнуть. Ночи, ночи! Мается Абдулла по ночам в вязкой темени, страдает, стонет, ловит все звуки, что до него доносятся, принимает их своим усталым телом, словно пули – звуки пробивают его плоть – дергается, а уснуть не может.
Утром к Абдулле привели школьников: двенадцать человек. Все как на подбор недомерки, одетые в рванье, босоногие, коричневолицые, черноглазые, будто бы одной матерью рожденные и от одного отца произведенные. А может, они действительно от одного отца? Хмурая сосредоточенность, не позволяющая им плакать, отчужденность, испуг и в ту же пору желание казаться взрослее, чем они были на самом деле, – вот что было написано на лицах этих маленьких людей.
– Значит, решили научиться писать, читать, алгебру решили познать? – шевельнулся на своем стуле Абдулла. Для него во двор специально вынесли стул, поставили на землю, за спиной немыми тенями застыли Мухаммед и два молодых телохранителя-суннита – два брата, которых Абдулла знал с малых лет: по годам Абдулла был моложе своего заместителя и ненамного старше телохранителей, но опыта имел больше, чем Мухаммед и телохранители, вместе взятые, и в жизни своей хлебнул горького варева гораздо больше, чем они, и одно только осознание этого иногда оборачивалось для Абдуллы глухой тоской, на глазах у него даже слезы наворачивались: ну к чему ему все эти тяготы? Абдулла жалел себя. – Разве вы не знакомы с простой истиной – чем меньше знаешь, тем лучше живешь? – спросил он у ребятишек.
Ребятишки молчали.
– И денег больше, и еды в доме, и скота в дувале, – всего больше, и сон хороший… Так нас учил Аллах, все это завещано Аллахом. Аллах велик, человек мал, ничтожен, словно конопляное зернышко. Что все мы перед Аллахом? И что вы перед Аллахом?
Ребята продолжали молчать, стояли перед Абдуллой смирно, будто куры, только сумрачно блестели глазами. Иногда переступали с ноги на ногу – ноги у всех были одинаково черными, с навечно въевшейся в поры грязью, теперь уже мой – не мой их – никогда не отмоются.
– Аллах запретил вам учиться, но вы нарушили этот запрет, неверные. Зачем вы это сделали? – Абдулла смежил веки и откинулся на стуле назад. Был он одет в чистую коричневую рубаху, в такие же штаны – ткань легкая, нежная, привезена из Пакистана, – подпоясан офицерским ремнем с перекинутой через плечо портупеей, из легкой, с укороченным клапаном кобуры торчала перламутровая ручка «стара». – Ну, объясните, зачем вы это сделали? – спросил Абдулла с неожиданной болью и, качнувшись на стуле, открыл глаза. В глаза ему было лучше не смотреть: прозрачные, жесткие и холодные, будто вода в горах. – Сколько раз вы ходили в школу?
– Два, – раздался тоненький, с дрожащими птичьими нотками голос.
– Кто сказал два? – тотчас спросил Абдулла.
– Я, – помедлив немного и кое-как справившись с собою, отозвался длинношеий, с большими выпуклыми веками паренек, одетый в латаные джинсы. Джинсы были стары, их столько раз стирали, что они не то чтобы потеряли свой цвет, они потеряли цвет вообще, в нескольких местах светились.
– Ты, бача [2] , Аллаха почитаешь?
– Почитаю, муалим, – по-прежнему тоненьким дрожащим голосом произнес паренек, переступил с ноги на ногу, грязные отвердевшие джинсы на нем захрустели.
2
Бача – сын, сынок.