В старых ракитах
Шрифт:
– До кладбища далеко?
– спросил Степан.
– Погост у нас с версту, - шевельнул короткими, ставшими с возрастом почти бесцветными бровями Андрей и перевел взгляд со Степана на Василия, как бы опять стараясь отметить в нем что-то неизвестное.
– Развиднеется, и пойдем ладить последнюю домовину Евдокии Антоновне... Я свою мать пять лет тому похоронил, - вспомнил Андрей и, решившись наконец, обдернул на себе пиджак, - Пойду взглянуть...
Он прошел в горницу, постоял возле гроба, невольно прислушиваясь к неразборчивому бормотанию старухи, читавшей псалтырь, и минуты через две вернулся в кухню.
– Да - сказал он неопределенно, присаживаясь на лавку рядом с Василием.
– Что уж тут, все там будем...
Разговор не вязался, и все слегка оживились, когда
Выпили по стаканчику, поели и, натянув длинные брезентовые плащи, вышли на крыльцо. Степан, не желая оставаться со старухами, ставшими необычно молчаливыми, как бы еще более старыми и уродливыми, порывался идти тоже, но Василий уговаривал его оставаться.
– А что я буду делать?
– удивился Степан.
– До обеда-то?
– Да вымокнешь, а тебе вон сколько назад пилить...
– Оставайся, - предложил и Андрей.
– Один осилю, что там. Василий рядом постоит, для компании, ему-то все одно рыть могилу нельзя, все-таки мать родная. У нас так от дедовских времен повелось. Что там, не с таким справлялись. Вон старухам помочь надо, воды там, дров...
– Нет, пойду, - решительно сказал Степан, и, пожалуй, с этой минуты Василия опять охватила пронзительная, тревожная тишина, что-то опять сдвинулось в душе, как это он сразу не вспомнил, что, по старому деревенскому поверью, неукоснительно соблюдавшемуся и в Вырубках, близкие родственники покойника не должны были рыть ему могилу, не могли нести его до погоста.
– Ну что ж, пойдем, Степан, - сказал он, горбясь.
– Что правда, то правда, одному трудновато будет, землято еще не отошла вглубь.
В последний момент бабка Пелагея остановила Василия, придерживая за рукав пальто, долго объясняла ему, в каком месте нужно рыть могилу, и все заглядывала ему в глаза: понял ли?
– Да знаю, знаю, мать еще месяц назад об этом говорила, - сказал Василий.
– Все сделаем как надо, Пелагея Павловна...
– Ты ж смотри, - наказывала опять и опять бабка Пелагея, как это часто бывает, с недоверием старого человека к неразумной молодости.
– Евдокия завсегда говорила своей матке, твоей, значится, бабке, покойной, царствие ей небесное, я ее, как живую, вижу, - бабка Пелагея, пристально уставившись перед собою немигающими, неприятными в этот момент, неподвижными глазами, словно она увидела нечто совершенно исключительное, обмахнула себя мелким крестом, - чтоб ее под бок матке-то положить. А там, на погосте, в том углу ракитка от земли прямо в два бока раскорячена.
– Знаю, знаю, - успокоил ее еще раз Василий.
– Там еще мой отец крест кованый ставил...
– Во, во!
– обрадовалась бабка Пелагея.
– Прямо под ракиткой и могилка бабки твоей, Марьи, а вы копайте с этого боку, от дороги.
Василий кивнул, взяли лопаты, прихватили лом и, нырнув под дождь, натягивая глубже капюшоны плащей, тяжело зашлепали в сторону от поселка, не выбирая дороги, потому что никакой дороги все равно не было, везде разлилась вода, она покрывала всю землю и заполняла воздух, а неба не было видно, серая, порывистая, летучая пелена дождя охватывала их со всех сторон. В этом было и что-то успокаивающее, усыпляющее, тихо и покойно стало на душе у Василия, он больше не замечал ни дождя, ни ветра, ни изредка перебрасывающихся словами Степана с Андреем, идущих несколько впереди по размякавшему, жадно вбиравшему в себя весенние воды полю. Это по-прежнему была все та же обычная жизнь, и она никогда не прекращалась, и запахи дождя, отходившей от зимнего оцепенения земли, первой свежей весенней прели сейчас лишь усиливали это извечное движение к какомуто всегда недосягаемому рубежу. Матери, понятного, самого близкого человека, подчас надоедавшей ему своими причитаниями и деревенскими, основанными на самых простых и верных вещах наставлениями, больше не было, от мысли, что теперь впереди открытое, никем не защищенное пространство, он даже приостановился. Он опять почувствовал, как тяжело шевельнулось сердце.
Прошагать дальше и дольше, не спрашивая зачем и для чего, стиснуть зубы, вот что теперь ему осталось и чего никогда не понимали и никогда не поймут сыновья в отношении отцов, да ведь он и сам не понимал этого вот до последней минуты.
Василий всей ладонью смахнул воду с лица. Впереди, тяжело чавкая в размокшей земле, затихали шаги Степана с Андреем, частый дождь как бы затягивал мутной пеленой их фигуры, вот они уже еле-еле различаются, а вот и совсем исчезли. Что-то заставило его поднять глаза к небу. Он увидел сквозь клубящийся мрак низких туч пока еще чуть-чуть проступившую голубизну, но ее тотчас затянуло. Василий не торопясь двинулся дальше, все светлело, низкие сплошные тучи словно отодвигались от земли выше, теперь в них то тут, то там просвечивало.
Вскоре подошли и к погосту, занимавшему склон пологого песчаного холма. Погост существовал столько же, сколько и сам поселок, и столетние ракиты, высаженные вокруг него, вероятно, еще прапрадедами нынешних вырубковцев, стояли вокруг погоста частыми, невероятной толщины колоннами, они давно заматерели и остановились в росте, гниль проела в них многочисленные дупла, заселяемые весной самой разной крылатой живностью, но они вызывали не чувство уродливости, а скорее невольное чувство удивления и уважения. Каждую весну они создавали вокруг погоста густой зеленый заслон, и земля под ними была мшистая, заваленная омертвевшими и опавшими сучьями, этот клочок земли, окруженный старыми ракитами, был обособлен от остальной жизни, и не только потому, что находился в стороне от любых дорог и был окружен двух-, трехобхватными ракитами, от старости с громадными наростами самых необыкновенных форм, кажущихся на первый взгляд уродливыми провалами дупел, - зимой это были убежища сычей, сов, воробьев, в теплые же майские вечера из них бесшумно вылетали на чутких перепончатых крыльях летучие мыши. Вокруг погоста существовала еще и невидимая, разделявшая мир живых и уже умерших черта.
Сейчас, подходя к ракитам с запрокинутыми в одну сторону по ветру голыми и гибкими верхними ветвями, Василий испытывал двоякое состояние: он уже устал и отяжелел от жизни, знал, что стоит на самой передовой линии, разделявшей все на жизнь и на смерть, и все время, с тех самых пор, как к нему пришла эта мысль, думал об этом, но в то же время, начиная различать певучий, непрерывный посвист ветра в ракитах, он невольно подобрался, что-то проглянуло и все сильнее стало звучать из самого детства, когда он вместе со своими сверстниками, с тем же Андреем, если случалось, далеко обходил погост стороной, а когда по вечерам с погоста доносились сычиное уханье и плач, сердце у него невольно сжималось, и не от страха. Это было выше и глубже страха, это был еще не осознанный, живущий и копившийся в десятках и сотнях поколений, бесконечно передающийся от отца к сыну трепет живой жизни перед тайной исчезновения, перед тайной конца...
Василий вздохнул, он стоял уже под самыми ракитами, вдавив тяжелые сапоги в раскисшую землю, дождь уменьшился и даже почти совсем прекратился, и небо теперь почти наполовину было в голубых, веселых, стремительно куда-то несущихся провалах, и солнце, теплое, густое, то показывалось, то пропадало за рваными облаками. Не это его поразило. Размокшая старая кора ракит, отваливаясь темными, влажными кусками, щемяще-знакомо пахла предвещающей скорый разгар обновления, бодрой, здоровой прелью. Но главное было в самих ракитах.
Кора на них, там, где она не была покрыта многолетними толстыми полопавшимися струпьями, а оставалась серо-зеленой и гладкой, уже неуловимо изменила свой цвет: нежный, зеленый, живой румянец появился в ней и просвечивал словно изнутри, и уже мелким торжествующим бисером проснувшихся почек были усыпаны самые тонкие и подвижные ветви ракит, и весенняя зелень была там еще ярче, два-три теплых дня-и ракиты были готовы бесшумно взорваться зеленым пламенем, выбросить невзрачные бледно-желтые сережки, чтобы еще (какой же раз под этим небом?) подтвердить незыблемость и радость жизни...