В степи опаленной
Шрифт:
– Так ведь самолетов не слыхать! А услышим - враз загасим!
– Да разве ж разглядит он мою цигарку с такой высоты?
– Разглядит!
– убеждаю я. Хорошо запомнил - в инструкции по противовоздушной обороне, старательно изученной еще летом сорок первого в Ленинграде, сказано: ночью огонь папиросы может быть увиден с высоты восемьсот метров. На улицах Ленинграда, когда наступала темнота, так же, как только что здесь, тревожно кричали: Свет!
Ленинград, Ленинград... Он все еще в осаде. Сейчас, когда здесь над нами непроглядно темное небо, под которым можно идти без риска быть увиденным врагом, там белые ночи, город с высоты открыт взгляду врага весь. И встает перед глазами незабываемое: светлое, совсем как бы не ночное, а сумеречное небо, на его фоне - неподвижные,
– Кончай перекур!
– Команда возвращает меня из осажденного Ленинграда в курскую степь.
– Становись!
Вновь начинается медленное движение. До этого я шел впереди, рядом с комбатом. Но сейчас стою и жду, пока вся колонна пройдет мимо: надо проверить, все ли подразделения идут в предусмотренном порядке. Вот проходят стрелковые роты, следом - пулеметчики: одни несут тела пулеметов, другие - станки, третьи - коробки с лентами. Горбясь под тяжестью стволов и опорных плит, тяжело ступают минометчики - у нас в батальоне всего несколько повозок, они и без того загружены до предела.
Проходят упряжки с пушками-сорокапятками. Нельзя не позавидовать ездовым: они-то сидят на передках, а мы, все, даже командир батальона, должны топать своими двоими.
Замыкает колонну колесница с трубой - кухня. И самым последним неторопливо шагает, чуть сутулясь, пожилой усатый старшина первой, цериховской роты - по распоряжению Собченко поочередно кто-либо из старшин или помкомвзводов идет сзади - на случай, если в колонне кто-то отстанет.
Теперь все. Надо вперед, а то сам отстану. Спешу вдоль обочины, обгоняя идущих. Вновь негромко наигрывает баян Заборова. Весели, Миша, честной народ, чтобы меньше спать хотелось, чтобы незаметнее уходила назад дорога! Проходя мимо, вижу: Миша идет в середине колонны, в интервале между двумя взводами и самозабвенно играет, чуть наклонив голову. Баян - штука нелегкая, и Собченко, дабы бодрящая музыка не сникла ввиду усталости исполнителя, сказал Мише, чтобы он, если уж станет невмоготу, садился бы на повозку или на передок рядом с ездовым и продолжал играть. Но Миша стоически держится - не спешит воспользоваться комбатовской льготой.
Когда я приближаюсь уже к голове колонны, слышу, как там возникает песня. Песня какая-то необычная, по-восточному протяжная, и что-то гневное, горькое можно уловить в ее мелодии. Слова непонятны. Только одно я понял: Гитлер. Поют не по-русски. Равняюсь с поющими. Их немного, человек пять. Выделяется чей-то юношеский чистый голос. Иду рядом, вслушиваюсь. Но вот песня смолкает. Спрашиваю:
– Что это вы пели? На каком языке?
– На своем!
– слышится в ответ.
– Казахстан знаешь?
– А про что песня?
– Гитлер, собака, от семьи оторвал. Здесь тоже степь, как наш Казахстан. Гитлера здесь побить, потом - домой.
– Понятно. А откуда такую песню взяли?
– Ни у кого не брал. Идем - поем. Сама выходит.
Вот как, оказывается, могут рождаться песни...
Молча шагает колонна. Усталостью все больше наливаются ноги. Коротка летняя ночь, все еще нет и признака рассвета. Почему таким тягучим становится время?
В небе рождается тревожный звук. Протяжный, нарастающий... Самолет? Несомненно! Но чей?
Звук летящего самолета становится все более отчетливым. Мы вскидываем головы, всматриваемся. Но что можно увидеть в небе бархатной черноты, с редкими искорками звезд?
В стороне от нас в вышине появляются комки белого, металлически холодного света и повисают словно бы неподвижно.
– Стой! Ложись!
– бросает нас на землю резкая команда. Лошади в упряжках, обрадованные остановкой, тянутся к обочине - там трава. Кто-то из ездовых, не подымаясь с земли, кричит на них:
– Куда, куда!
Мы лежим, поглядывая на медленно снижающиеся белые огни. Это сабы светящиеся авиабомбы, сброшенные немецким самолетом. Мне они знакомы. Такие сбрасывали и над Ленинградом. Они снабжены парашютом,
Злые белые огни в черном небе, медленно приближающиеся, к нам постепенно меркнут один за другим. Снова над нами и вокруг смыкается тьма - теперь она кажется еще гуще.
– Становись!..
Марш продолжается.
Сутки за сутками... Ночью - поход, с рассвета до заката - отдых, где-нибудь в придорожной роще или в лощине под кустами, иногда - в попутном селе. Чем ближе к фронту, тем малолюднее селения, тем больше в них пустых, заброшенных домов. Многие жители, покинувшие с приходом немцев родные места, еще не вернулись, хотя со времени освобождения их прошло уже немало времени. Фронт близко, и, вероятно, не все уверены, что враг не придет сюда вновь, ведь лето для него - излюбленное время наступления. Но кое-кто все же возвращается. То и дело утром или под вечер на дороге, которой идем, видим самодельную тележку или тачку, до верху нагруженную немудрящим добром, наверху иногда еще сидит малыш. Тележку тащит чаще всего женщина, иногда - старик, следом бредут ребятишки, одетые в ношеное-переношеное, совсем по-нищенски. Куда заносила такое семейство беженская доля, что претерпело оно? И что найдет там, куда возвращается? Цел ли родной дом? Или от него осталась только печь и головешки? Проходя селами, видели мы немало дотла сожженных домов. Но как бы там ни было - тянутся люди к родовым гнездам. Еще бы... Как хочется верить, что не придется им вновь покидать их.
Сколько еще идти? На какой участок фронта нас направляют? Этого знать нам не дано. Каждый раз перед началом марша батальон получает маршрут только на один суточный переход.
Уже третий день стоим на месте. Почему? Этого в батальоне да, наверное, и в полку не знает никто.
Место расположения батальона - реденькая березовая рощица у окраины небольшей деревушки, крытые соломой беленые хатки которой выглядывают из зелени садов. Погода стоит жаркая, даже ночами тепло, поэтому никто не сооружает ни шалашей, ни палаток, располагаемся прямо на траве, в тени берез. Только Собченко и Бабкин обосновались на жилье в одной из ближних к роще хат. Туда же они пригласили и меня, а в сенцах поместили писаря и связного, так что здесь, в хате, нечто вроде батальонного командного пункта. Хата не пустая: в ней живут мать и дочь. Хозяин - на фронте. Мать, Мария Васильевна круглолицая полноватая женщина лет сорока, дочери Капитолине - около двадцати. От немцев никуда не уходили - в позапрошлом году они нагрянули в деревню молниеносно, так что и подумать - уходить или нет - не оставалось времени. Кое-как перетерпели оккупацию.
В хате у наших хозяек две комнаты, одна - передняя - служит и кухней, из нее ход в горницу, где стоит парадная кровать, на которой до нашего прихода никто из хозяев не спал, с пышными перинами и горой подушек. Там же в горнице - шифоньер с большим зеркалом, по которому звездообразно разбегаются трещины. Мария Васильевна рассказала, что зимой, во время отступления, немцы, заночевав в ее доме, напились и один из них на прощание хватил по зеркалу прикладом. В шифоньере хранится приданое Капитолины - оно хранилось там и до прихода немцев. Приданое уцелело, потому что предусмотрительная Мария Васильевна, как ни быстро нагрянули тогда оккупанты, все же успела попрятать то, что поценнее. А теперь все вернулось на свои прежние места. Наша хозяйка до войны работала в молокоприемном пункте здесь же, в своей деревне, но сейчас пункт не работает, так как ни в колхозе, ни у жителей после немцев не осталось ни одной коровы. Поэтому Мария Васильевна вместе с дочерью, как и все, работает в колхозе на прополке: за время войны земля задичала, сорняков на ней - невпроворот.