В стране уходящей натуры
Шрифт:
Сказанное порождает множество проблем практического свойства. Например, человеческие тела. В сущности, никто не умирает, как в старые добрые времена, в своей постели или в чистой больничной палате; смерть настигает человека там, где он в данный момент находится, — то есть, как правило, на улице. Я говорю даже не о Бегунах или Прыгунах или членах Клубов Убийц, ибо их абсолютное меньшинство, я говорю о широких массах. Добрую половину населения составляют безработные, у которых нет своего угла. Поэтому ты всюду натыкаешься на трупы — на тротуарах, посредине улицы, на порогах домов. Детали я опускаю. И того, что я тебе сказала, хватит за глаза. Только не подумай, что мы тут все бесчувственные. Рассиропиться — это нам раз плюнуть.
По большей части трупы валяются голые. По городу рыщут мародеры, и не успевает человек умереть, как его раздевают до нитки. Первым делом снимают обувь, которая здесь страшный дефицит. Потом залезают в карманы. Собственно, ничто не остается
Каждое утро специальные грузовики подбирают на улицах трупы. Это главная функция муниципальных властей, которые тратят на это больше средств, чем на любую другую программу. За городской чертой понастроены крематории, так называемые Трансформационные Центры, и трубы там дымят круглые сутки. Уборщикам не позавидуешь: дороги разбиты, многие из них выглядят как после бомбежки. Припарковав грузовик где придется, они идут дальше пешком и потом таскают тела к машине, что существенно замедляет процесс. Кроме того, старые грузовики часто ломаются. А еще приходится иметь дело с воинственно настроенными зеваками. Эти бездомные нередко забрасывают уборщиков камнями. Конечно, последние вооружены и, случалось, поливали озверевшую толпу из пулеметов, но камнеметатели научились здорово прятаться, и их тактика «бейбеги» порой вынуждала уборщиков отступать. Эти атаки не имеют под собой какого-то четкого мотива. Их могут вызвать ярость, раздражение или просто скука, ведь уборщики трупов — это единственные представители власти, появляющиеся в жилых кварталах, так что они представляют собой удобную мишень. Кто-то скажет, что летящие камни олицетворяют собой всеобщее отвращение к правительству, которое вспоминает о простом человеке только после его смерти. Но это будет преувеличением. Камни летят, потому что народ несчастен, вот и всё. У нас отсутствует политика как таковая. Люди голодны, сбиты с толку, ненавидят друг друга.
Морское путешествие заняло десять дней, и я была единственной пассажиркой. Впрочем, тебе это известно. Ты встретилась с капитаном и командой, ты видела мою каюту, так что нет необходимости к этому возвращаться. Все эти десять дней я глядела на воду и небо, книжку практически не открывала. Приплыли мы ночью, и только тут я слегка запаниковала. Кромешно черная береговая полоса, ни одного огонька… такое ощущение, словно входишь в невидимый мир, в котором живут слепые. Но у меня был адрес офиса Уильяма, и это меня как-то обнадеживало. Я подумала, что мне надо просто отправиться туда, а дальше все произойдет само собой. Как минимум, я рассчитывала напасть на след Уильяма. Откуда мне было знать, что такой улицы больше не существует. Ладно бы офис закрыли или из дома все уехали; на километры во все стороны — ни дома, ни улицы, ничего, кроме битого кирпича и мусора.
Это была третья избирательная зона, как я позже узнала, и примерно за год до этого там вспыхнула какая-то эпидемия. Городские власти окружили зону бедствия кордоном, а затем спалили дотла. Так, во всяком случае, рассказывали. За это время я научилась не принимать чужие слова на веру. Дело даже не в том, что люди намеренно лгут, просто, когда дело касается прошлого, правда куда-то быстро улетучивается. Через пару часов она уже обрастает всякими домыслами, сказками и самыми невероятными теориями, под которыми факты оказываются окончательно погребены. В нашем городе можно доверять только собственным глазам, да и то через раз. Внешность обманчива, тем более здесь, где тебя на каждом шагу ждут сюрпризы, где многие вещи не укладываются в голове. Любая из них способна тебя ранить, унизить; ты только взглянул на предмет, а он уже словно вытянул из тебя часть души. Опасаясь смотреть прямо, ты отводишь глаза в сторону или попросту их закрываешь. Это может легко сбить с толку, ибо тебя охватывает неуверенность: это то, на что я смотрю, или что-то другое? Может, я себе это сейчас воображаю, или с чем-то путаю, или я это видела где-то раньше, или, пуще того, вообразила когда-то? Видишь, как все сложно. Ты уже не можешь просто сказать: «Я вижу то-то». Одно дело, когда перед тобой карандаш или там корка хлеба, и совсем другое, когда ты видишь донага раздетую девочку на мостовой с разбитой, окровавленной головой. Что тут можно сказать? Не так-то просто выпалить как ни в чем не бывало: «Я вижу мертвого ребенка». Мозг не вмещает этого, и язык отказывается произнести такое вслух. Пойми, лежащего перед тобой ребенка трудно отделить от себя. Вот почему многое тебя ранит. Невозможно безучастно смотреть, все это — часть тебя, часть истории, развивающейся в тебе. Наверно, было бы проще очерстветь, сделаться невосприимчивым. Но тогда останешься в одиночестве, оборвешь все связи с миром, с самой жизнью. Некоторым это удается, и они превращаются в монстров, но таких, представь себе, очень мало. Скажу иначе: мы все превратились в монстров, но все же почти в каждом сохранилось что-то от прежней жизни.
В этом, наверно, заключается главная проблема. Та жизнь кончилась, а какая пришла ей на смену — непонятно. Те из нас, кто вырос в других местах и еще помнит былые времена, должны прилагать титанические усилия, чтобы тянуть лямку. Речь даже не о каких-то особых трудностях. Человек теряется в самых обычных обстоятельствах, а когда не понимаешь, как действовать, отказывают мозги. В голове каша. Все на глазах меняется, каждый день приносит сюрпризы, вчерашние представления превращаются в дым. Вот ведь какая штука: ты хочешь выплыть, приспособиться, выжать максимум из того, что имеешь. Но для этого надо убить в себе все человеческое. Ты меня понимаешь? Чтобы жить, надо умереть. Поэтому, кстати, у многих опускаются руки. Они знают: как ни старайся, все равно проиграешь. И получается, что всякая борьба бессмысленна.
Как-то все смутно: что было, чего не было, как раньше выглядели улицы, дни, ночи, облака над головой, булыжники под ногами. Я часто смотрела вверх, словно ища в небе какой-то минус или, наоборот, плюс, словом, нечто такое, что отличало бы его от того, другого, как будто небеса способны внести какую-то ясность в окружающий мир. Впрочем, я могу ошибаться. Возможно, я принимаю свои позднейшие наблюдения за самые первые. Хотя, по большому счету, это не так уж и важно, особенно в связи с нынешней ситуацией.
После придирчивого разглядывания докладываю: небо над моей головой ничем не отличается от твоего. Те же тучи и солнце, ливни и просветы, те же внезапно налетающие ураганы. Если есть какие-то отличия, то они на земле. Например, ночи здесь не такие, как дома. То есть они такие же темные и необъятные, но нет покоя, постоянное ощущение скрытой угрозы, едва уловимые звуки, которые держат тебя в напряжении, не давая ни минуты передышки. А днем — солнце, порой яркое до непереносимости, высветляющее все вокруг: неровные поверхности сияют, словно начищенные воском, и самый воздух посверкивает, как лезвие ножа. Под этими лучами цвет того или иного предмета, к которому ты приближаешься, искажается до неузнаваемости. Даже тени оживают и начинают нервно пульсировать по краям. С этим слепящим светом только держись: глаза надо сощурить, но опять же не слишком, чтобы, паче чаяния, не грохнуться оземь. О том, что значит упасть в наших условиях, мне уже не надо распространяться. Если бы не эти странные ночи, погружающие нас в полную тьму, небеса должны были бы просто выгореть. День обрывается в тот момент, когда все, что ни есть под солнцем, доходит до крайней степени истощения. Больше выдержать невозможно. Еще минута, и мир, кажется, расплавится, окончательно и бесповоротно.
Медленно и неуклонно город сам себя пожирает. Понять, а тем более объяснить это невозможно. Я могу только фиксировать процесс. Каждый день где-то вдалеке раздается взрыв, как будто рухнул дом или разверзлась земля. Сам ты этого не видишь. Твой слух ловит устрашающие звуки, но их источник остается невидимым. Так и ждешь, вот сейчас что-то взорвется на твоих глазах, но статистика опровергает теорию вероятности. Только ты не подумай, будто я все сочиняю и эти взрывы гремят в моей голове. Другие ведь тоже их слышат, хотя привыкли и не обращают на них внимания. А если и высказываются по этому поводу, то без особого беспокойства. Человек может сказать: «С этим стало как-то получше». Или: «Сегодня что-то сильно тряхануло». В свое время я часто допытывалась, что все это значит, но так и не получила вразумительного ответа, если не считать тупо вытаращенных глаз или пожатия плечами. С годами я поняла: в этом городе есть вещи, о которых не спрашивают, и темы, которые не обсуждают.
Для бомжей существуют только улицы, городские парки и старые станции метро. Опаснее всего улицы, где их подстерегают самые разные неожиданности и превратности судьбы. В парках поспокойнее, нет машин и стольких прохожих, но если ты не разжился палаткой или сборным домиком, ты зависишь от капризов погоды. Только в подземке ты более или менее защищен, но там хватает своих раздражителей: сырость, людские толпы, громкие выкрики шутников, желающих послушать гулкое эхо.
В первые недели больше всего мне досаждал дождь. Даже холод в сравнении с дождем сущий пустяк. Достаточно надеть теплое пальто (а у меня оно было) и пойти быстрым шагом, чтобы разогнать кровь в жилах. А еще, как выяснилось, существуют газеты — для утепления самый лучший и дешевый материал. Надо встать пораньше и занять хорошее местечко в очереди, которая выстраивается перед газетным киоском. Время стояния следует точно рассчитать, ибо на холоде долго не продержишься. Если видишь, что меньше чем в двадцать минут не уложишься, лучше и не становиться.