В свете старого софита
Шрифт:
Ещё Громов специалист по моему любимому Чехову. Он убеждён, что Шекспир и Чехов – два величайших драматурга в мире. Говорит, что и в Англии так считают. Что англичане ставят нашего Чехова рядом со своим Шекспиром.
Обидно, что Громов у нас только один раз в неделю. Почему хорошего в жизни так МАЛО?!
Оказывается, Громов ещё и фотограф-художник. Его фотографии печатают на открытках, их можно купить в книжном магазине в отделе «изоискусство». У меня есть одна. Дюшен подарила. На ней – тёмный, почти чёрный срез дерева, не пень, а продольный срез, необычный, со странными морщинами, как будто линиями жизни, белёсыми, как будто седыми, а
Говорят ещё, что Громов делает… мебель. Кто-то из старшекурсников был у него дома и весьма удивился: всё в доме сделано руками Михал Петровича! А если учесть, что у него левая кисть сильно покалечена (наверно, на войне), то это вообще потрясающе. Такой вот удивительный человек. Кстати, этот же старшекурсник рассказал, что у Громова очень красивая жена, милая и приветливая. Всё правильно. У такого замечательного человека должна быть замечательная жена.
А кроме Полиграфического, Громов, оказывается, преподаёт в МГУ. И там тоже от него все без ума. Ну, ещё бы! Вообще, наш чахлый, с протекающей крышей вуз – для него не главное место работы. Так что нам очень повезло: что он осветил собой нашу полутёмную обитель…
Но курс классической русской литературы рассчитан только на один год. На втором курсе Громова у нас уже не будет. Ну, и зачем же я тогда буду приходить сюда? Ведь я бегу в институт только по вторникам, когда лекция Громова. В остальные дни – плетусь, потому что скука смертная…
…На последней лекции в конце курса мы с Дюшен купим букет сирени, и когда он зайдёт в аудиторию, я вручу ему эту охапку со словами (почти стихами):
«Спасибо Вам за то, что нам по вторникам хотелось приходить в вуз».А он сильно засмущается, и его лицо от смущения станет ещё более суровым.
Надо признать, что за год он ни разу не улыбнулся. Наверное, в его жизни когда-то случилось такое, что он разучился улыбаться навсегда…
«Томбэ ля нэже…»
На лекциях хорошо пишутся стихи… Как когда-то на школьных уроках. Особенно если лекция скучная. Библиография, или языковедение. А ещё нам преподают зачем-то сельское хозяйство и промышленность. Это чтобы мы, будущие книговеды, разбирались в любых книгах, в том числе и по сельскому хозяйству, и в промышленных фолиантах. Ужас, как скучно! Главное – не вслушиваться…
…Бормотание преподавателя мне совершенно не мешает, я могу отключаться и не слышать то, что мне неинтересно.
Снег, снег, снег за зябкими окнами… Уходит по шпалам снег… К крышам прижался снег тёплой щекой… Мне не нужно теплее рук – чем эти сумерки… И завтра – снег, как в одной дикой и горькой песне… В ожиданье – почтовый ящик изнемог. Можно кричать, барабанитьВсё совпало в ту осень – шестьдесят девятого. Юность. Обретение друзей. Открытие той поэзии, без которой я своей жизни теперь уже и не мыслила. Но не только Цветаева и не только Мандельштам были героями нашей галёрки. Каждое утро приносило газеты, и в них, пропитанных сыростью и мраком осени шестьдесят девятого, мы читали другие имена: Сахаров, Солженицын… «Распни!…» – неслось с газетных страниц.
Нет, не сейчас, спустя годы, а тогда, в ту осень, и в ту зиму, сырую и мрачную, нам, девочкам-первокурсницам, предстояло делать свой выбор. Но было б неправдой сказать, что выбор наш был мучительный, и что мы чувствовали себя героинями, став на сторону тех, о ком говорить можно было только шёпотом. Собственно говоря, мы всегда были на их стороне – на ЭТОМ берегу. Ведь на самом деле отличить белое от чёрного не так уж и трудно.
Конечно, спасибо и Цветаевой, и Мандельштаму. Они сделали свою работу в моей душе. И Высоцкому. Спасибо.
Спасибо Садово-Спасской и нашей замечательной галёрке.
ЭТО пришло ко мне. Бесстрашный мир чувств и мыслей, доселе неведомых мне. Я точно вылупилась из своего кокона…
…И всё же. Теперь, оглядываясь на свои пятнадцать, семнадцать лет, я думаю, что всё было неспроста, всё со смыслом. Моя уединённость, моя невольная замкнутость в самой себе – на пяти улочках, продутых ветром… Там – на ветреной плоскости – у меня была благодатная возможность, которую трудно переоценить: без чьей-либо помощи прийти к себе. Стать собой. Заговорить собственным голосом.
Будь же благословенно, одиночество. Будьте благословенны, улочки в степи, и те вечные вопросы, которые гнали меня на ветер и дождь, на маяту в замкнуто-разомкнутом пространстве: КТО Я? И – ЗАЧЕМ Я ЗДЕСЬ?…
Без подсказок я искала ответы на эти вопросы.
…И потом, когда я проклюнулась из кокона в МИР, – кое-что о себе я уже знала. И когда передо мной встал очередной – не менее трудный и важный – вопрос: С КЕМ Я? – я уже могла ответить на него, не колеблясь.
…Помню, как ездили с Лянь-Кунь на какую-то безумную окраину записываться на Чехова. В каком-то магазинчике объявили подписку на нашего любимого Антона Павловича. У нас дома было собрание сочинений, у Лянь- Кунь не было, она загорелась, рванула с лекций, поехала, и я – с ней за компанию.
Унылая новостройка. Серо, мрачно, сырой ветер дует с пустыря – как с океана… Длиннющая очередь озябших подписчиков (точнее – надеющихся на это счастье!) вьётся вдоль улицы… Мужественно становимся в хвост этой бесконечной очереди. Говорят, надежда есть. Впереди – целый день, красные сморкающиеся носы, притопывания окоченевшими ногами, коротенькие отлучки в ближайшую булочную – погреться и сжевать калорийную булочку…
Семененко отлично рисует. У неё рука сама рисует. И такой стиль у неё – сказочно-романтичный… Наверное, она могла бы иллюстрировать сказки Андерсена.
Когда я у неё побывала дома, меня потрясли две вещи. Первая – это картина гуашью на всю стену – прямо по обоям. С полу до потолка! Что-то из средневековой жизни… И вторая вещь – прекрасный витраж на стекле кухонной двери. Семененко – большой талант.
– У тебя потрясающий дом! – говорю я. И эта картина на стене…