В своем краю
Шрифт:
— Очень благодарю вас, Александр Николаич. Я верю, что дом хорош, а монастырь еще лучше; только уж, право, не могу... Я, право, нездоров. Как вы думаете, нельзя ли мне на лодке переехать и у старосты этого лошадей нанять?
— Это вам дорого будет стоить. Да и мордва эта ночью едва ли поедет... Лучше утром.
— Нет уж, Александр Николаич, благодарю вас; может быть, старик и свезет; я скажу, что от вас... Вы полагаете, что лодку можно взять?
— Если вы нездоровы, так нечего делать!.. Не хотите ли, я вас провожу... чтобы вы не плутали по озеру... Впрочем, видите тот огонек?
— Нет, я и сам найду, благодарю, Александр Николаич. Вот и лодка.
— Так смотрите
Руднев уже был в лодке, и Лихачов взял ее за борт, чтобы столкнуть своей сильной рукой с береговой мели, но вдруг остановился и сказал: — Захватили ли вы из дома деньги... на задаток? Если старый бедокур не повезет без задатка... Возьмите у меня рубль...
Рудневу и захватывать было нечего из дому... Не хотелось брать, ужасно не хотелось, но долго спорить было еще страшней... Голоса и смех раздавались на горке, колокольчик дворецкого уже звал к ужину... Прибегут их искать... Лихачев протянул ему руку с бумажкой, с какой: с рублем, синей или зеленой — и разобрать в темноте нельзя.
— Что делать! Спасибо тебе, добрый Александр Николаич, какой славный малый... Ах, чорт возьми! Чорт возьми, как славно!.. — шептал Руднев, уносясь по сонному озеру все дальше и дальше от праздничной горки. Огонек деревни все ближе, и красные огни костров все меньше. Боже мой! как хорошо на чистом, широком и привольном озере. Молодец Лихачев, да и я молодец... Вот за эту решимость, так и быть, прощу я вчерашнему Рудневу его слабость. Пускай себе темно, и собаки лают... все лучше, чем там!
— Эй, старик, старик! Эй, ребята, эта крайняя хата старика Андриана?
— Эта! кто там?..
— Отвори.
— Да кто? Что за человек?
— Уж не бойтесь, не разбойник, не злодей, а я от Александра Николаича Лихачева к старику.
— А! ну, коли так, иди. Иди, отец мой! от Александра Николаича, иди, милый человек. Отвори ему дверь-то с лучиной... Как бы впотьмах не расшибся... Иди, иди, милый человек.
— Спасибо, спасибо тебе, молодец Лихачов!
При лучине посмотрел Руднев на бумажку и увидел, что она пятирублевая.
Старик, однако, не только сам не повез Руднева ночью, но когда на увещания доктора стал было сдаваться молодой сын его, старик закричал с печи: — Что ты! что ты, скотина! Кто его знает, какой он человек... Ночью... долго ли до худа.
Сын вывел Руднева в сени и с сожалением сказал: — Уж ты лучше ночуй у нас, брат, ты не бойся... Худа от нас не жди, мы — мордва...
— Я не вас боюсь, я боюсь жару в избе, мух, тараканов...
— Экой ты какой... Ночуй... Вот ты нас боишься ночью, а мы тебя...
— Ведь у вас в селе священник есть?.. Проводи меня к нему.
— Как не быть священника! Пойдем, пойдем!
И к священнику постучался беглец в окно, и его испугал сначала, но потом был принят радушно. Отцу Семену самому было всего двадцать пять лет; он был белокур, кроток, и глаза его были совсем голубые. Жена у него, напротив, была большого роста, деревенская, грубая, крикливая, хотя тоже очень молодая. Но, несмотря на все это, отец Семен был свеж, весел и развязен, взял у Руднева папироску и, прохаживаясь перед ним по комнате и потирая руки от радости, объявил: — Наконец-то наша отсталая Россия проснулась! Все переформировывать хотят! И, право, давно пора!
После полутора суток, проведенных на воздухе и в движении, Рудневу было не до разговоров; но надо было кротко объяснить, откуда он взялся и как ему стало дурно, и почему он не хотел остаться на той стороне озера; надо было слушать жалобы молодого священника на то, что книг трудно доставать и что мордву до сих пор причащаться и исповедываться заставляют чиновники, что у мордвы развито сердце, а разум неразвит; что Катерину Николаевну он знает, что она ему кума, а Александр Николаевич Лихачев — отличный приятель... и пособлял ему не раз работниками, что в такой «сфере», как дом Новосильской, очень приятно бывать... Впрочем, отец Семен обещал завтра рано свезти его на своей лошади и уступил ему свою широкую кровать под чистым ситцевым балдахином.
Утром отец Семен подкрался взять со стола шляпу, чтобы идти служить раннюю обедню; но, несмотря на всю его осторожность, гость проснулся...
Бедный гость! Оказалось, что матушка больна, что надо ее посмотреть... Крестьяне узнали, что полуночник в самом деле лекарь и лечит; и нашло человек с десять — все молились долго на образ, а потом кланялись низко Рудневу; бедные старухи, у которых волосы росли внутрь век и которым нечем было помочь; дети с золотухой и нарывами; пришел один сильный мужик и говорил: «Живот-то, я тебе скажу, когда у меня начал пухнуть... это я прошлой зимой, на торгу, возле церкви шел, сказывали, фершел обронил порошки... одни жолтенькие, а другие серенькие... Я сереньких-то и попытал... Так, Господи, что сталось со мной — блевал, блевал... Да чего! Боров по двору ходил, так вот, при твоей милости сказать негоже, блевотину-то съел, так борова-то ворочало-ворочало по двору, насилу жив остался, сердечный». Красивая девушка, с прекрасными чорными глазами, показывая лишай на щеке, сказала: «Сама собой ничего, а вот рыло-те больно благо!» Все бы это ничего, когда бы было что в руках, а то прописал кой-что, кой-что посоветывал, а другим у себя велел побывать... »Там, голубчики, найдем что-нибудь!» И этим не кончились мытарства, в которых умный юноша почерпнул новое сознание своего бессилия и новые причины одиноких вздохов! Не он один страдал, конечно, но тем хуже для честного сердца... тем хуже, друзья мои... разве есть что-нибудь слаще на свете живого добра, которого плод — конец страданью перед исцелением!.. Не один он, конечно, страдает, давно это известно... ему и всем на свете!.. Но разве легче от этого?
Пока рослая матушка угощала его, на дорогу, чаем с баранками, вышел вдруг из соседней комнаты бледный молодой мужчина в очках и с очень светлыми волосами.
— Богоявленский, — рекомендовался он сухо.
— Это двоюродный братец мне, — объяснила матушка... Вот тоже, сердечный, без места...
«Неприятное лицо у этого бедного семинариста», — подумал доктор.
— Вы служили? — спросил он.
— Нет! — гордо и с кривой, язвительной усмешкой отвечал Богоявленский, — и надеюсь — не буду...
— Вы откуда?.. Вы в нашем губернском городе?.. Опять язвительная улыбка.
— Не кончил курс в семинарии, — перебил Богоявленский.
— У них философия книга такая есть, — заметила матушка... — Жалятся все, что оченно трудно...
— По этому образчику вы можете судить, как ошибался отец Семен, когда сказал вам вчера, что наша отсталая Россия проснулась. Нет, еще ей долго не проснуться... России!..
Бледно-синеватое, недоброе лицо Богоявленского, его кривая улыбка, та неестественно гордая манера поднимать голову, которой страдают многие люди, надевшие очки — все это не могло никому понравиться; но отдаваться подобным тонкостям впечатления Руднев считал неблагородным, когда дело шло о несчастном человеке, и несовместным с своею собственной ролью в жизни.