В своем краю
Шрифт:
— Постарайтесь узнать эти тайные побуждения мои, тогда и будете не всяким, — отвечал Руднев, уже шутя, — вот дядина деревня. Вы ведь, батюшка, верно, ночуете у меня? Доставьте уж мне это удовольствие.
— Доставлю, если вы мне обещаете не говорить больше «батюшка»: точно один мой бывший товарищ с бакенбардами, который нюхал табак. Вам это совсем нейдет.
— Ну, так я вас буду звать «отец мой», если позволите.
— Это другое дело! — отвечал Милькеев.
Владимiр Алексеевич просиял, увидев троицкого учителя (нейдет ли уж дело на лад?), предложил ему чаю с свежим маслом
Милькеев был с ним почтительно любезен, ни слова не сказал о своих приглашениях в Троицкое; кстати перелистал «Памятник Веры» и рассказал одну легенду про Иоанна Златоуста; ел много масла и яиц, пил много чаю; рассказал еще несколько новых анекдотов про доброту Катерины Николаевны и заснул на диване, как дома. Обоим Рудневым он очень понравился на этот раз.
«Искательный! Не без искательности! Очень искательный», — думал дядя.
«Молодец он, однако! — думал племянник, — как с ним весело! Интересно бы знать, как это он дошел до такой свободы и веселости? Ведь все-таки он скорее нашего поля ягода, чем плод троицких теплиц... Это интересно!» Поутру он предложил Милькееву дядины беговые дрожки и сам поехал провожать его до реки верхом, не забывши раза три попросить его о месте для Богоявленского.
Подъезжая к Пьяне, Милькеев указал ему рукой на реку и бор, на сады, узорные цветники и красный замок, которые сияли в полном блеске утра, и произнес, сверкая сам своими загадочными, серыми глазами: Бросься в море, кинься смело, Весл взамену две руки, Грудью мощной и дебелой — Волн пучину рассеки ..
— Hy-c? — прибавил, встряхивая кудрями.
— Я готов верить, что Троицкое — пучина веселья, да я-то... Да моя грудь не дебелая... Прощайте, отец; спасибо! Ко мне всегда милости просим, если не скучно, а туда уж не тяните за душу... Прощайте!
И с этими словами, повернув лошадь, ударил ее плетью, а Милькеев рысью и задумчиво спустился к мосту.
— Что, ваш барин всегда скучный или веселый бывает? — спросил он на мосту у мальчика, который провожал его и все время молча сидел за его спиной.
— Бог их знает. Не могу я знать, когда господа бывают скучны или веселы.
— А не сердит?
— Не слыхать что-то. На кого им сердиться! У нас людей-то всего четверо: старик да я, Филипп да кухарка.
Возвратившись в Троицкое, Милькеев сказал Катерине Николаевне: — Какой, однако, тонкий этот Руднев. Нарочно не поехал со мной в беговых дрожках, а верхом, чтобы и вежливость соблюсти, и на двор к вам не въехать.
— Он меня самое очень интересует, — отвечала Катерина Николаевна. — Этот побег ночью не выходит у меня из головы, и потом я имею слабость ко всему исключительному — эта мать-крестьянка не раз ему поможет в жизни. Где после этого зло, а где добро, Василиск? Что ж вы, дайте, я вас в лоб поцалую.
— Я вам сколько раз говорил, — отвечал, подставляя лоб, Милькеев, — что зло — отличная вещь, да ведь вы — l'ami des enfants... Сыграйте-ка лучше что-нибудь из Нормы на рояле, а я до урока пока посибаритствую в вашем кресле!
Уж скоро год, как Руднев врач не только по праву, но и на деле. Зон прислал ему скоро
«Остальное, — писал он, — пошло на подмазку. Я очень рад, что это нам удалось; жалованье, конечно, невелико, но вы можете иметь хорошие доходы при наборах» .
Ему разрешил келейно окружной начальник жить в деревне, и в первое время ему казалось, что он достиг своего идеала.
Жизнь дома, чтение, одиночество, от поры до времени ободряющие разъезды — чего бы лучше? Но скоро он нашел, что на казенной службе он мало может сделать пользы: он один на несколько тысяч человек, на три уезда, больниц нет, аптеки не в порядке, фельдшера пьют и взяточники. Но если чиновник был бессилен, если у него часто болела чистая душа при взгляде на недоверчивые лица крестьян, которые, глядя на него, казалось, шептали: «Эх ты, лекарь, лекарь! какой ты лекарь!» — зато уединенный мудрец был свободен, и за бесплодные объезды, за статистические списки, которые он, по совету ближайшего начальства, выдумывал сам — получал он триста рублей; и коробочки, банки и бутылки стояли в шкапу уже не пустые и печальные. На них теперь были докторской рукой надписаны латинские ярлычки, и даже показалась банка с хинином и другими дорогими лекарствами. Эта банка досталась ему после небольшой борьбы: хотелось красивую зимнюю шапку с немецким бобром купить.
— Да что за вздор, и в старой бараньей похожу! Что мне? Сыт у дяди, живу тепло, одет тепло, из старой студенческой шинели перешил себе серую поддевку, как у Лихачева (славная мысль!) и не забочусь ни о галстухе, ни о жилете, да и панталоны, впущенные в сапоги, меняют характер и дольше служат!
В неспешной, обдуманной деятельности и в блаженстве одиночества проходили месяцы незаметно, сливаясь в однообразное прошедшее. Появление какой-нибудь новой баночки с новым лекарством в шкапу, мелкие открытия, неожиданная радость на собственный успех и ловкость были целыми праздниками.
— Василий Владим1рыч наш затрубил аж! по комнате ходит! — говорил Филипп в людской мальчику.
Но если б знал Филипп, отчего так трубил и пел Руднев, гордо прохаживаясь по комнате!
Сегодня женщина из-за десяти верст приехала и сказала: «Вот сношеньку посмотри мою теперь; а я, дай Бог тебе здоровья, жива от твоих порошков стала», и сам Филипп передал ему, что невестка у дворни имя его спрашивала, чтобы просфору за его здоровье вынуть.
Большая часть его жалованья тратилась на приходящих больных, и он, не имея возможности справляться о средствах каждого, полагался на их добросовестность.
— Можешь ты заплатить — так не отнимай у другого.
— Могу, — говорил крестьянин, — дал бы Бог здоровья, а за деньгами не постоим. Вылечи только!
Тогда Руднев прописывал рецепт, но за «труды», несмотря на мольбы больных, не брал. А тому, который вздыхал и, падая в ноги, говорил: «не могу», Руднев отсыпал из своих кровных баночек и коробочек. И ни за какие деньги и почести не променял бы он этого честного самолюбия, которое в его глазах давало ему право существовать на свете, и полежать с книгой на диване и поесть с двойным аппетитом, и с дядей или Филиппом пошутить разик-другой.