В своем краю
Шрифт:
Иногда, наоборот, Милькеев говорил что-нибудь игриво или возражал Рудневу и Новосильской, кувыркаясь философски, и предводитель был так рад его ловкости, что спешил договаривать или повторять за ним слова.
— ...Нагая динамичность французов сделала то, что их народность состоит в стремлении к совершенной безнаро-дности!.. — замечал Милькеев.
— ...Безнародности! — вторил с тихим удовольствием предводитель.
Многое, что было говорено предводителем брату, было не принято тем, но привилось Милькееву; многие из простых и ясных лучей предводителя, проходя сквозь мильке-евскую призму и разлагаясь на множество разноцветных огней, возвращались к молодому Лихачеву и находили доступ в его
Александр Николаевич на предложение быть членом будущих мировых учреждений, не отвечал ему, как пре — жде: «Что это! Вдруг я сделаюсь гражданином. Совсем не к лицу!» Милькеев говорил ему не так, как предводитель; предводитель говорил грубо: «Что, брат, ты небо коптишь!», а Милькеев совсем иначе: «Ах! если бы я был такой домосед, как ты, и так бы был популярен, как ты, как бы охотно занял бы я эту должность... Сколько в этом и пользы, и движения, и чести, и поэзии. И твой вид, твое русское лицо, даже мускулы твои!.. Это — прелесть! Вся твоя обстановка, серый флигель твой озарятся смыслом...» — и Александр Николаевич задумывался над словами Милькеева, и он, который не давал себе прежде труда подумать, популярен ли он или нет и даже не знал, идет ли такое важное слово к его поведению и обстоятельствам, к нему, который сближался с народом только потому, что «дед-чудак — смешит, Арина отлично пляшет, а Марфуша удивительно мила, когда она в штофном сарафане и кисейных рукавах говорит ему: «ну, ты! за что это тебя барином только зовут! отпустил бороду, настоящий купец! поцалуй-ка меня, разнощик!» И Лихачев полусонным султаном цаловал ее, приговаривая небрежно: «Чорт знает, что ты городишь!» — этот самый Лихачев стал говорить: «А, пожалуй, что и недурно бы делом заняться!» «Молодец Милькеев», — думал предводитель, замечая перемену в брате. «Вот, если бы он только Nelly оставил в покое!.. Пока брат не женится — не будет толку!» С этого дня, в который Новосильская так ясно сказала ему, чего бы желала она для своего любимца, предводитель еще чаще стал повторять Милькееву: — Пора бы тебе, брат, перестать пасти овец у царя Адмета!
Отпраздновали новый год с друзьями. Все были веселы. Милькеев выпил лишний бокал и, поднимая его, сказал: — В сторону все серьезное; давайте нам женщин, вина, лошадей и музыку!
— Однако статью кончил прежде, а потом проклял науку... — заметил предводитель.
— Женщин, танцев и музыки недостает в этой жизни, — продолжал Милькеев, обращаясь к Новосильской. — Если вы искренно хотите, чтобы я остался здесь подольше, заведите у себя то, без чего жизнь похожа на обед без вина и десерта!
Другие поддержали его, утверждая, что в соседстве можно набрать много красивых девушек и женщин. Руднев похвалил Любашу и сказал Милькееву: — Это, мой отец, штучка хорошая. Вот бы вам заняться! Женились и остались бы навек у нас.
— Да, она ничего, — заметил младший Лихачов.
— И очень даже ничего, — прибавил предводитель.
— За чем же стало дело, Василиск? — спросила Катерина Николаевна. — Не пустить ли в ход кудри и убийственные взгляды?
— Можно! — отвечал Милькеев. — Сколько месяцев до лета? Январь — вздохи и вступление; февраль и половина марта — сильная дружба; половина марта и весь апрель — страсть; май — сомнения, борьба, разрыв, отчаяние и отъезд! Ура! Да здравствует Любаша, и пусть гибнет все, что напоминает Руссо, Адама Смита, Фурье и тому подобных извергов! Когда же первый вечер?
Новосильская просила дать ей обдумать, рассчитать расходы, приготовить наряды для Nelly, для дочерей и для себя; но на следующий день приехал князь Самбикин звать молодых людей к сестре, на обед и бал, и к себе на утро после бала на завтрак и folle journйe с волчьей садкой. Он умолял также — нельзя ли отпустить с ними как-нибудь Nelly, и предводитель взялся быть ее отцом и дядей на эти два дня.
Руднев сразу обещал быть, нарочно, чтобы не очень просили и чтобы потом отозваться болезнью или неожиданным делом; но без князя вся троицкая семья уговаривала его ехать; дети говорили: «вы, Василек, нам расскажете много!» Однако он уступил только Милькееву, когда тот сказал: — Где же та дружба, о которой вы говорили? Вы находите удовольствие унижать меня контрастом между вашей солидностью и моей пустотой. Дайте мне вырасти немного от мысли, что и вы человек!..
— Ну, ну! — отвечал ему Руднев, — поеду с вами для того, чтобы видеть, как вы там будете витать!
— Не очень-то развитаешься, — возразил Мильке-ев, — когда знаешь, что первый слуга, который из дверей смотрит, спросит у другого: «Кто этот большой и косматый?» А тот скажет: «Троицкий учитель!» А все-таки поеду, несмотря на все страдания, которые буду переносить от этой мысли!
Князь Самбикин и сестра его Полина были близнецы и родились в ночь под 4-е января; поэтому они праздновали или 4-е вместе, или Полина 3-е, а князь 4-е, чтобы иметь случай веселиться лишний день. Протопопов любил покормить и попоить гостей, а Полина считалась всегда очень любезной хозяйкой и танцевать была сама большая охотница. Знакомы они были почти со всей губернией, и гостей с полудня у них уже было множество. Многие должны были остаться ночевать у них, чтобы вместе с хозяевами ехать на другой день тройками к князю в его еще недостроенный, но крайне красивый швейцарский chalet, которым он украсил неподалеку от материнской усадьбы горку, покрытую молодыми дубками.
Баумгартен, вполне счастливый и в белом галстухе, приехал вместе с Милькеевым, в троицких крытых санях с богатой медвежьей полостью; а Руднева привез младший Лихачев. Все они были представлены хозяйкой многим из гостей, между которыми особенно заметны были два военных генерала и один мрачный господин, с чорными усами и седой головой, недавно возвратившийся из Сибири. Княгиня Самбикина, мать Полины и князя, была тут; Воробьев, Сарданапал, предводитель, Авдотья Андреевна, Анна Михайловна, Максим Петрович и Любаша, и Сережа...
Максим Петрович сейчас же подошел к Рудневу и почти до самого обеда не отпускал его от себя; водил его в бильярдную, в кабинет, рассказывал ему, как он в Польше попал, во время ночного свидания, в такое место, хуже которого ничего быть не может на свете, показывал ему портреты родных и предков.
— Вот этот в пудре, граф***, — говорил он флегматически, — дальний, очень дальний родственник Самби-киным. Однако они его вешают везде.
— Гордый вид! — сказал Руднев.
— Гордиться нечем. Впрочем, это он дома так смотрел, а в Швейцарии его не то Массена, не то Макдональд распатронил так, что насилу ноги унес.
И, вздохнув, Максим Петрович продолжал: — Графы ведь у нас заведение новое. А князья у нас двух разрядов. Настоящие князья — варяжские; это сейчас слышно — от городов имена: Оболенский, Трубецкой, Мещерский, Звенигородский... Это — князья. А то еще есть Шах-мамаевы, да Хан-лакаевы, да Уланбековы, да Сумбекины; это — все восточные! Там, которые побогаче, хорошо живут; а победнее — медведей водят. Прошлого года один такой мурза пришел к нашему кузнецу с медведем... »Дай-ка, брат, я у тебя переночую»; медведя поводил по пчельнику, заклинания делал да два целковых с него взял. Пчелам это полезно. А пчелы-то у кузнеца через неделю и улетели; три роя пропало! — с злобной усмешкой прибавил старик.