В тени Большого дома
Шрифт:
ЖУРНАЛ № «....».......... 194 г. Стр. №
и ниже двадцать четыре линейки, обозначенные временем от 00.00 до 24.00.
Или это были те клетки, в которых я расписывался каждый раз, возвращаясь от следователя? Весь журнал был закрыт аллюминиевой пластиной с небольшим прямоугольным вырезом с правой стороны. Когда я отказался подписаться в неизвестном мне документе, возникло волнение. Выводной привел корпусного, корпусной — дежурного помощника начальника следственного изолятора, а тот бегал совещаться, очевидно, со своим прямым начальником. Наконец, закрыв журнал листами бумаги сверху и снизу и придерживая их шестью руками, чтобы я не сдвинул их и на миллиметр, мне показали целую строчку:
Но ни получения газет, ни возвращения кодексов я так и не добился до конца следствия.
— Главные новости я всегда сообщу вам сам, — заявил Кривошеин, — а с кодексом можете знакомиться у меня во время допроса.
Мне тогда не пришло в голову воспользоваться очень мощным в условиях следствия оружием: голодовкой и отказом отвечать на вопросы следователя. И я, конечно, не мог требовать у Кривошеина кодексы всякий раз, когда у меня возникали сомнения в законности тех или иных его «следственных действий», тем более, что такие сомнения возникали зачастую уже в камере, по окончании допроса.
Так или иначе, но Павловский, не помнивший конкретного содержания моих антисоветских высказываний, принялся вспоминать: Успенский выражал недовольство отсутствием в стране демократии, негодовал по поводу однопартийной системы, раздраженно говорил о партийном руководстве и руководителях партии, а я разглядывал его страдальческое лицо и пытался понять, каким образом из этого, судя по всему, недурного человека чекисты смогли выбить подобные показания. И дело не в том, что то, что он показывал, не соответствовало истине. Напротив, все верно, именно вокруг этих проблем крутились наши разговоры в Одессе, как и вокруг партийно-административного засилья в искусстве и науке. Говорили мы на пляже, с глазу на глаз. В Ленинграде мы, практически, не общались. Каким образом он вообще попал в поле зрения КГБ?
— Я говорил Косцинскому, что у него только негативные взгляды, — монотонно гудел Павловский, под конец уже не столько подкрашивая, сколько перекрашивая свои собственные высказывания, — что так жить нельзя, так разрушается личность, на что он возражал, что у него существует готовая программа и что нужны только броские внешне, но пустые по существу лозунги, чтобы за ними пошел весь народ. Как пример он привел такие лозунги, как «Мир хижинам, война дворцам!», «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и что-то еще...
Стоп!.. Память сработала.
Один единственный раз после Одессы мы виделись с Павловским в Ленинграде, у меня дома. В Одессе я одолжил у него деньги (это дало ему повод заявить следствию, что я предельно легкомысленный человек — заехал так далеко и оказался без денег!). Получив гонорар за какой-то перевод, я пригласил его к себе. Пришел он вместе с женой, в тот же день у меня оказался Александр Володин (псевдоним известного драматурга, который в судебном деле проходил под фамилией Лифшиц), тоже с женой. За столом я, действительно, говорил об инфляции слов и идей, о трескучей пустоте газет, о духовном обнищании интеллигенции. Фрида, жена Володина, насмешливо процитировала из пьесы Файко «Мандат»: «Кирюша, выгляни в окошко, не кончилась ли советская власть?», на что я ответил, что она не кончилась, но для того, чтобы она окончательно не деградировала, нужна сложная, продуманная программа, в которую входило бы...
И я перечислил, что, по-моему, должно было бы в нее войти, добавив что-то еще относительно доходчивых лозунгов.
Если раньше еще могли быть какие-то сомнения, то теперь стало совершенно ясно — уж этот разговор, безусловно, был записан магнитофоном. Этим-то и взяли Павловского: смертельно напуганный, дрожащий за благополучие своей семьи и ее достатка (а с какой стати, право, должен он жертвовать этим благополучем ради случайного знакомства?), он старался теперь припомнить все до последней мелочи: ведь он не просто лояльный советский гражданин, он еще и советский писатель!
Контрвопросами — с разрешения Кривошеина, конечно, — я попытался натолкнуть Павловского на мысль, что что-то можно не говорить вообще, что-то смягчить, а от каких-то утверждений вообще отказаться: «Да, тут Успенский прав, я этот разговор привел неправильно».
Однако Павловский решительно ничего не слышал и моих намеков не «читал».
Вернувшись в камеру, я задумался о другом участнике разговора — о Володине. Вызывали ли его чекисты, прижали ли?.. Как выяснилось позже, и вызывали, и прижали. Он мужественно сопротивлялся, хотя и вынужден был дать ряд показаний. Однако на суде он отлично принимал мои подачи и практически дезавуировал свои показания, что, впрочем, нисколько не помешало суду внести их в описательную часть приговора.
Допросы тянулись монотонной чередой, время тянулось медленно, я начал писать детективную историю, в которой пытался использовать свой новый опыт, много читал. При следственном изоляторе существует великолепная библиотека, частью оставшаяся от старого ДПЗ (эти книги были снабжены печатями с орлами и надписями: «Г.г. арестантов просят не делать в книгах никаких помет, подчеркиваний и надписей, так как их порча лишает других возможности пользоваться ими»), частью составленная из книг, конфискованных у «врагов народа». Именно в этой библиотеке я впервые познакомился с работами Н. Бердяева («Философия свободы» и «Смысл творчества») и С. Булгакова («Свет невечерний»). У меня было ощущение, что если бы я заказал «Уроки Октября» Троцкого или «Майн Кампф» Гитлера, то получил бы их с той же обязательностью, как и другие книги. В выдаче кодексов мне, однако, отказали. Увы, говорят, что ныне порядки в этой библиотеке сильно ужесточились. Но зато, быть может, выдают Уголовный и Уголовно-процессуальный кодексы?
В ходе следствия произошли еще две очных ставки: с Гансовским и с его сестрой, Вероникой Чугуновой, незадолго до этого вышедшей замуж за Валентина Пикуля.
Вероника вела себя странно — приветливо улыбаясь мне, она давала показания по принципу чет и нечет: что-то, работающее на мельницу обвинения, что-то опровергающее какие-то другие показания, данные ею, видимо, раньше. Она была вздорной и неумной, но весьма практичной женщиной, и я не вполне понимал, для чего следствию понадобилось вызывать ее на эту процедуру.
Что касается Гансовского, то я очень боялся, что он тоже арестован. Страх этот был столь велик, что долгое время — вплоть до момента, когда я убедился, что он на свободе, — я периодически, то на прогулке в своем секторе знаменитого «колеса» [4] , то в коридоре возле камер, расписываясь в «журнале» в связи со своим возвращением с допроса, сомнамбулически выкрикивал: «Север!.. Юг!.. Север!.. Юг!..» Простодушные надзиратели, шипя на меня за нарушение тишины, считали меня, вероятно, чуть тронутым: им и в голову не могло придти, что один из этих возгласов мог означать человеческое имя.
4
«Колесо» — сооружение во дворе «внутренней тюрьмы», напоминающее собой лежащее колесо со «спицами» — высокими и глухими перегородками, отделяющими друг от друга отдельные секторы для прогулок заключенных. В центре «колеса» в месте его «втулки» находится площадка для «прогулочного» надзирателя.