В тяжкую пору
Шрифт:
— Разрешите огонь!
— Чего ждем? Волков неумолим:
— Без приказа не стрелять!
Я делаю запрещающий знак Коровкину. Вдруг в шлемофоне чей-то незнакомый голос с начальственно недовольной интонацией:
— Волков! Почему застряли? Доложите обстановку.
Догадываюсь, это генерал Мишанин. Ведь никто, кроме нас, не знает о немецких танках, не видит их. Зато мы уже ясно различаем черно-белые кресты и мелькающие траки движущихся гусениц.
В перекрестье ловлю одну из вражеских машин и не выпускаю ее.
Команда Волкова и грохот
Немецкие машины остановились. Мы бьем опять и опять. Но явственно, совершенно явственно я вижу, как наш снаряд чиркнул по лобовому щиту, подобно спичке об отсыревший коробок, высек искру, и только.
Значит, и наши пушки бессильны против лобовой брони.
— Бить по бортам, двигателю, корме! — кричу я в микрофон и слышу в наушники, как Волков дублирует меня.
В этот момент противник как раз подставил борта под стволы наших правофланговых рот. И вот уже горит одна машина, другая… В раскаленном безветренном воздухе отвесно поднимаются столбы дыма и обесцвеченного солнцем пламени.
Гитлеровцы меняют направление своей атаки. Но теперь мы, левофланговые, легко ловим на перекрестье телескопического прицела меченые крестами борта их танков.
— Давай, Павел!
Коровкин меня не слышит, его нет нужды подгонять. Но я не могу сдержаться:
— Давай, Павел!
Среди горящего впереди десятка ненавистных машин есть наверняка и подбитая нами. Ненавистны именно машины. Каждая из них воспринимается как нечто живое, индивидуальное. О людях, укрывшихся за броней, мы сейчас не думаем.
Надо, чтобы горело не десять, а двадцать, тридцать машин.
Меняем позицию и снова бьем.
Немцы немного оправились от первых наших внезапных залпов. Им на помощь пришли орудия, стоящие на закрытых позициях где-то за лесом, а также противотанковые пушки с окраин Лешнева. Сотни черных султанов взмывают и исчезают над ржаным полем.
Вдруг перехватило дыхание. Заложило уши. Так случается, когда самолет попадает в воздушную яму. «Тридцатьчетверка» словно поднялась на крыльях и плавно опустилась на землю. Чуть рассеялось облако, и на месте стоявшего рядом танка я увидел дымящийся корпус. Вражеский снаряд угодил в боекомплект…
Нам помогает наша артиллерия. Наблюдатели из танков корректируют огонь гаубиц. Мишанин понял, где решается исход сегодняшнего боя. На нас работает целый гаубичный полк.
И нет уже ни поля, ни земли, ни леса, ни неба. Только грохот и огонь, дым и пыль.
Пытаюсь понять, у кого больше потерь. Пробую считать подбитые и горящие машины Не могу, сбиваюсь. Не вижу правого фланга. Нельзя оторваться от прицела.
Ориентиром мне твердый голос Волкова.
— Никитин! Жердева — вперед!
То была минута равновесия. Рывок КВ нарушил его. Немцы дрогнули. Мы это поняли прежде, чем они развернулись и под прикрытием взвода Рz.IV пустились наутек. Когда рота Жердева, маневрируя, обходя подбитые машины, пошла вперед, сразу же спала активность фашистских танков. А еще через полминуты они бежали. Бежали откровенно, беспомощно, трусливо.
Мы в азарте бросились было вслед. Но в наушниках снова зазвучал спокойный и властный голос Волкова:
— Отставить! Преследует только Жердев. Остальным на Лешнев. Жердеву не зарываться, в лес не идти.
Это, конечно, разумно. Тем более, что «тридцатьчетверкам» не проскочить запросто мимо орудий, бьющих прямой наводкой с восточной окраины Лешнева. Мы поворачиваем прямо на них. Так-то, пушкой вперед, оно вернее. Осколки, пулеметные очереди нетерпеливо барабанят по броне. К привычным уже звукам примешалось нечто новое. Заработал курсовой пулемет Шевченко.
Я еще не разглядел орудийные расчеты. Огневые определяю по вспышкам, по взметнувшимся облакам пыли. В эти вспышки и шлет снаряды Коровкин.
Впереди — ровные ряды деревьев. Парк или сад. В одном месте забор выломан. Немецкие артиллеристы расчищали себе обзор и сектор обстрела. Приказываю Головкину взять курс прямо на проем. Орудийная прислуга увидела наш танк, поняла, что грозит ей. Серо-зеленые мундиры бросились врассыпную. Поздно. Коровкии ударил из спаренного с пушкой пулемета. Шевченко бьет снизу. Танк задевает за забор, валит его.
Тут я замечаю: один солдат все-таки остался у орудия, копошится за щитом. Ему нет спасения. Инстинктивно зажмуриваюсь. Танк наклоняется набок и снова выравнивается. Сзади осталось то, что секунду назад было противотанковым орудием и наводчиком либо командиром расчета.
Хочется остановить машину, спрыгнуть на землю, осмотреть огневую. Но надо вперед, на мелькающую за деревьями улицу…
Я не видел вспышки, не чувствовал удара… От резкой, неожиданной остановки подался вперед, утолщением шлема уперся в прицел:
— Какого черта затормозил?
— Гусеница перебита.
Не успел открыть люк — в наушниках голос Волкова:
— Что случилось, целы ли? Отвечаю.
— Исправляйте, коль удастся. С пушкой, которая по вас пальнула, я рассчитался. На окраине с фашистами вроде покончено. Однако будьте осторожны. Иду в центр, к большому костелу. Давайте о себе знать по рации.
Откидываю крышку люка, опираюсь о стенки башни и вдруг чувствую, что не могу подтянуться на руках. Слабость. Открытым ртом глотаю воздух.
Коровкин не лучше меня. Кое-как, помогая друг другу, выбираемся из танка. Ложимся возле него на обочину. Рядом с Шевченко и Головкиным, которые вылезли через передний люк.
У нас окровавленные лица. Когда немецкие снаряды делали вмятины на лобовой броне, внутри от нее отскакивали крупинки стали и впивались в лоб, в щеки.
Мы оглушены, отравлены пороховыми газами, измотаны тряской. Наступила реакция на чудовищное нервное напряжение. Кажется, появись сейчас из-за угла вражеские танки, пушки, пехота — и мы не шевельнемся. Но проходит минута, другая, никто не появляется. Пошатываясь, встаем, осматриваем гусеницу. Надо менять два трака.