В тяжкую пору
Шрифт:
Снимаю с головы шлем. Судя по доносящимся из центра звукам, там идет бой. Пушечные выстрелы редки. Стреляют пулеметы, винтовки и, видимо, автоматы.
Неожиданно из сада выходит танк. Мы настораживаемся. Но нет, это наша «тридцатьчетверка». Только зачем она идет сюда, вместо того, чтобы к центру?
Выхожу на мостовую, несколько раз поднимаю и опускаю руку. Гусеницы мелькают все медленнее. Танк останавливается. В открытой башне появляется командир:
— Ну, что еще надо, зачем сигналили?
— Куда идете?
— Куда
— Вовка, ты что, бригадного комиссара не узнаешь? Догадываюсь, что узнать меня сейчас действительно трудно. Когда рукавом комбинезона провел по лбу, на черной материи осталось кроваво-грязная полоса.
Сразу сникший командир экипажа неуверенно объясняет что-то насчет БК.
— Темнишь, Вовка, — наступает Коровкин и, прежде чем я успеваю сказать слово, поднимается на танк товарища, исчезает в люке.
Командир экипажа стоит рядом со мной, мнет в руках шлем, молчит. Я тоже молчу.
Наконец из башни вылезает Коровкин. Ни слова не говоря, спрыгивает на землю. Подходит к командиру остановленной машины.
— Гад ты последний… Не будь здесь комиссара, я бы… У тебя еще полсотни снарядов…
Меня захлестывает негодование.
— Коммунист?
— Комсомолец.
— Билет.
Дрожащими пальцами парень расстегивает комбинезон, лезет в карман и там на мгновение задерживает руку, прижав билет к груди.
Это движение охлаждает мой гнев. Но я знаю: благодушию так же вредно подчиняться, как и возмущению.
— Билет.
Он подает мне маленькую, обернутую целлофаном книжечку.
— Останется билет у вас или нет, решат товарищи. Решат, надо полагать, в зависимости от того, как и в какую сторону будет наступать ваш танк…
Машина разворачивается и уходит в центр, к большому костелу.
За сегодняшний проступок старшина Владимир Костин по законам военного времени подлежит суду трибунала и, скорее всего, расстрелу. Но мне верится, что он будет честно и смело воевать. Почему? Трудно объяснить. Инстинктивный жест руки — заранее согласен — слабый довод…
Начинается самое суровое и жесткое из испытаний, когда-либо выпадавших на долю наших людей. Необходимы огромные моральные ресурсы. В том числе — запас доверия. Поэтому я и послал Костина в бой, а не под суд.
Мы возились с перебитой гусеницей, а где-то совсем недалеко, в двух-трех кварталах от нас, то затихал, то разгорался уличный бой. Сознание своей оторванности, бессилия становилось невыносимым.
Я поднялся в танк, включился в сеть и услышал, как Волков докладывает Рябышеву обо мне. Взял микрофон и сообщил Дмитрию Ивановичу наши координаты. Вскоре услышал ответ:
— Все понял. Иду той же дорогой. Подхожу к Лешневу. Минут через пять КВ, башня которого мечена цифрой 200, затормозил подле нас. В башне стоял Рябышев.
— Дела неплохи. Волков доколачивает гитлеровцев. Голойда отстал.
Потом Дмитрий Иванович посмотрел на меня и усмехнулся:
— Страшен ты, Николай Кириллыч, что смертный грех. Подымайся ко мне, пойдем вперед.
Рябышев был оживлен. Он рассказал, как застрял перед мостом: отказала тормозная лента, и КВ волчком вертелся у самой реки.
В центр мы вышли, как говорится, к шапочному разбору. Сопротивлялись лишь спрятавшиеся на чердаках пулеметчики, да кое-где из окон били автоматчики.
Мы считали, что город свободен. Но вдруг Волков сообщил о мотоциклетном батальоне на северной окраине Лешнева. Мотоциклисты не пожелали воевать с танками. Увидев Т-34 и КВ, они, надеясь на свою скорость, пустились к лесу. Там неожиданно для себя (да и для нас тоже) наскочили на роту Жердева. То была трагическая для врага неожиданность. После встречи с танками Жердева из батальона мотоциклистов вряд ли уцелело больше пяти-шести человек.
Наши КВ потрясли воображение гитлеровцев. Не только тех, кто с ними встречался на поле боя, но и тех, кто судил о войне по сводкам и донесениям. Гальдер в своем дневнике записал: «На фронте группы армий «Юг» появился новый тип русского тяжелого танка, который, видимо, имеет орудия калибра 80 мм и даже 150». В действительности на наших КВ стояла всего лишь 76-миллиметровая пушка.
Я шел по улицам Лешнева. Полчаса, час назад здесь были фашисты. Их следы повсюду — гофрированные цилиндры противогазов, деревянные ящики из-под мин и снарядов, металлические пулеметные ленты, пестрые, из искусственного шелка мешочки с дополнительными зарядами.
Все непривычное, незнакомое, чужое. Слонообразные битюги со сказочно пышными и длинными хвостами, высокие подводы, иллюстрированные журналы, газеты и листовки с множеством фотографий и красными литерами заголовков.
Не надо быть специалистом, чтобы удостовериться: гитлеровцы подготовлены основательно, всесторонне. Они довольствуются вовсе не одними эрзацами. Я мну в руках добротную кожу конской упряжи. Да и эрзацы не так уж плохи…
Неподалеку от костела стоит лакированный «оппель-адмирал» с развороченным радиатором. Хозяин, как видно, спасался пешим ходом. А шофер до последней минуты оставался в машине. Он и сейчас в ней. Голова безжизненно откинута на ярко-оранжевую подушку спинки. Ветер шевелит длинные белые волосы.
В машине какие-то брошюры, журналы. Я беру наугад. На обложке в позе заключительного кинокадра целующиеся солдат и девица. Это — сборник писем на фронт времен похода во Францию.
Мелькают слова о «нордической расе», «рыцарской верности даме сердца и родине», викингах, зигфридах, брунгильдах, о «высокой жертвенности», о «французах-обезьянах», «плоских, как доска, парижанках». На каждой странице претенциозно повернутая женская головка с заученным прищуром.
Ложью, пошлостью, цинизмом несет от этой смеси высокопарных фраз и сальных улыбок. Я с отвращением бросаю книжку.