В тяжкую пору
Шрифт:
Нет, надо поднять и взять с собой. Политотдельцы должны знать, как и на чем строится пропаганда в фашистских войсках. В этой только еще разгорающейся войне у нас великое множество задач. И одна из сложнейших — пропаганда среди немцев. Я начинал постигать степень нравственного перерождения великого народа.
Мимо костела движется третий батальон полка Волкова. БТ обеспечивают тыл «тридцатьчетверкам» и КВ, что продолжают наступление на Берестечко. С западной окраины доносится шум невидимых отсюда танков Голойды. Их путь тоже на север…
У костела,
— Такие потери… За одно местечко дюжину танков. Да десяток застрял в болоте. Надолго ли нас хватит?
В армии любимого командира принято величать «батей». Такому «бате» может быть и пятьдесят лет, и двадцать пять. Генерал Мишанин больше, чем кто-либо другой, имел основания называться «батей». Сердечный, благожелательный, он обращался к красноармейцам и молодым командирам с неизменным «сынок». Быстро привязывался к людям. Не только ценил истинные добродетели подчиненных, но был снисходителен и к недостаткам, терпим к слабостям. Кое-кто пользовался этим. Не однажды Мишанину советовали избавиться от пьянчуги — начальника ГСМ. Но он всегда приводил один и тот же довод: «Когда трезв — чудесный работник, службу знает, привык ко мне, а я к нему».
Со времен гражданской войны Мишанин вынес убеждение, что на человека, если он не враг, сильнее всего действует доброе, идущее от сердца слово. А коль твое слово не действует, то ты сам виноват.
Таким был этот высокий грузный генерал, начавший свою военную службу красным конником и продолжавший ее вот уже почти два десятилетия в бронетанковых частях.
Я не сомневаюсь в благотворном влиянии Мишанина на своего замполита, мягкого, впечатлительного Вилкова. Но очень жаль, что дружной паре, возглавлявшей дивизию, не хватало твердости, решительности. Об этом красноречиво говорили и недавняя растерянность Вилкова, и сегодняшняя подавленность Мишанина.
Я отозвал Вилкова в сторону. Он еще не остыл после танковой атаки.
— Как вели себя люди?
— Изумительно.
Мне стало ясно: полковой комиссар видел далеко не все. Он поддается настроению. На этот раз восторженному.
Я передал Вилкову комсомольский билет Владимира Костина и в двух словах объяснил, как он попал в мои руки. Вилков нахмурился.
— Не верится даже…
Пришлось повторить то, о чем шла речь на ночном совещании в лесу у Самбора. Без оперативной политической информации наша работа немыслима и сами мы ни к чему. Нам нужно видеть, знать, оценивать все — и хорошее, и дурное.
И вдруг Вилков сник.
— Разрешите сесть.
Мы опустились на траву. Вилков стянул с головы шлем, провел рукой по мягким волнистым волосам.
— Я раньше завидовал иным однокашникам по академии. Вроде не хуже их кончил и работаю не хуже. Но они на корпусах, а я на дивизии. Скажите прямо: справлялся с дивизией?
— Справлялись.
— А сейчас?.. Молчите… Боя не видал, не понимал. По книжкам знал, по рассказам слышал. Да ведь бой-то там не такой совсем. А как сам хлебнул, с первого глотка
Он говорил то, о чем я уже думал однажды. Пытался объяснить это либо мне, либо себе.
— Опыта мало или жалость мешает. Людей очень жалею… Вилков с горьким отчаянием махнул рукой и умолк, уставясь на верхушку костела.
Неглупый человек, довольно опытный политработник, он мне вдруг показался совсем еще юношей, переживающим неудачу на экзамене или размолвку с девушкой. Эта его беспо мощность вызывала сочувствие и безудержное раздражение. Меня взорвало:
— На что людям ваша слюнявая жалость, если от нее шаг один до растерянности? К чему кокетство — на полк хочу, на батальон!..
Вероятно, я был не совсем справедлив к Вилкову и нарушал атмосферу дружеской искренности, установившейся между нами. Впоследствии я сожалел об этих сгоряча сказанных резких словах, хотя в них и была немалая доля истины. Но Вилкова надо было вывести из состояния самопоглощенности, на мой взгляд, неуместной в тот час.
Разговор приобрел холодновато-деловой характер. Я спрашивал Вилкова, как расставлены работники отдела политической пропаганды дивизии. Советовал чаще вызывать их из полков, беседовать с ними.
Вилков добросовестно слушал, отвечал на вопросы, записывал в блокнот. Но горячей готовности, с которой он обычно принимался за всякое дело, я не заметил. Однако и того граничащего с отрешенностью отчаяния, с каким он сидел рядом со мной в машине, шедшей через горящий Стрый, уже не было.
К нам подошли Рябышев и Мишанин. По каким-то едва уловимым признакам мне показалось, что генералы разговаривали примерно о том же, о чем мы с Вилковым.
— Кстати, где у вас Нестеров? На переправе и при форсировании я его не приметил, у Волкова и у Голойды тоже нет. Мишанин пожал плечами.
— По возможности избегаю посылать в части.
— Что так?
— Командиры полков просят об этом. Не уважают там его.
— Почему же молчали до сих пор? Рябышев обратился ко мне:
— Николай Кириллыч, в безобразии с завтраком в Стрые разобрались? Что там Нестеров учудил?
Я доложил о том, как Нестеров объединил тылы полков с тылами дивизии и задержал их.
Рябышев раздумчиво произнес:
— Все мы еще воевать не умеем. Потому и танки в болоте, потому и потери большие. Но умный научится, а дурак вряд ли. Если Нестеров относится к последней категории, будем думать о замене. Однако нет, не похож на дурака хитрец, угодник. А тут обмишурился… Опаснее плохого командира в бою только предатель… Ну, с богом.
Рябышев поднялся в КВ, чтобы по рации связаться с Васильевым. Я из своей уже исправленной «тридцатьчетверки» должен был выяснить, как дела у Герасимова.
В наушниках стоял неумолчный треск. Шевченко с упрямой монотонностью повторял позывные Герасимова. Ответа не было.
На минуту-другую мне удалось установить связь с начальником штаба дивизии полковником Лашко. От него узнал, что два стрелковых батальона форсировали Стырь. Противник атакует слева. Левый фланг открыт (где она, единственная обещанная генералом Карпезо дивизия из его корпуса?). Герасимов на плацдарме. Больше ничего начальник штаба не знает.