В тяжкую пору
Шрифт:
Так он стоит, растерянный, перепуганный, ничегошеньки не понимающий. Оксен выворачивает карманы пиджака, брюк. Мятый платок, кисет, трубка, монеты, пуговица.
— Садись к нам, дедушка, будем разговаривать. Дед не может прийти в себя. Струйки пота стекают с морщинистого темного лица на реденькую седую бороду.
— Кто таков, откуда?
— Как скажу, так и убивать станете?
— Нет, дед, мы с мирными людьми не воюем, против своих не идем.
Старик прикрыл один глаз, другим посмотрел на меня.
— Откуда же это вам известно,
— Кто у вас тут главный? Нехай жолнежам велит, чтоб не курили. До греха недалеко. Мне ущерб, да и вам беда.
Заприметил в углу проводника с завязанными полотенцем глазами.
— То не ваш, не русский?
Старик уже сам допрашивал. Я усмехнулся.
— Ваш. Из Турковиче Ческе.
— Угу. Мне потом тоже так…
Показал руками, как ему завяжут глаза.
— Будэ, дид, попусту розмовляты, — вмешался Сытник. Старик повернулся к нему:
— Украинец?
— Украинец. И вин тоже.
Сытник ткнул пальцем на меня.
Этот повышенный интерес к национальности настораживал. Я помнил о бандеровской болезни, которой болели многие в здешних селах.
— А ты, дед, только с украинцами дела имеешь?
— Зачем только. Украинец всякий бывает. Я вон грызь от одного украинца нажил…
— Ну так будешь отвечать?
Дед показал пальцем на лежащего в углу с повязкой на глазах проводника, потом похлопал себя но ушам.
Проводника подняли. Он решил, что ведут кончать, забормотал, заныл. Оксен успокоил его.
Когда поляк был в другом конце клуни, старик шепотом сказал:
— Я из Новы Носовицы. Звать Василём. С вас того хватит. Три сына ушли с Советами. Мне оставили трех снох и дюжину внучат. Так-то. Пятьдесят лет батрачил. С того и грызь. А Советы землю дали. Теперь, небось, Гитлер заберет?..
— А ты, дид, не брешешь? — перебил Сытник.
— Може, и брешу. Тебе грызь показать?
Нет, старик не походил на подосланного. Да и зачем было подсылать? Если бы гитлеровцы знали, что мы в клунях, обошлись бы без старика. Но где гарантия, что он не выдаст нас, если его выпустим? А с другой стороны, коль это честный трудовой человек, не может ли он нам помочь?
— Когда пришла колонна?
— Не знаю. Встал, она уж здесь.
— Длинная?
— Не считал, ни к чему было. Слышь, ваши ночью аэродром в Дубно трах-тарарах…
Дед Василь улыбнулся, и глубокие морщинки стянулись к глазам.
— До неба, люди говорят, огонь долетел. Теперь ищут, нюхают.
Он засопел, показывая, как немцы «нюхают». Оксен кивнул в сторону захваченного нами франта:
— А с этим паном не знаком? Старик насупился.
— Он тут всем знакомый. Сучий сын. Куркуль. Пилсудчик. С тридцать девятого года не был, а теперь заявился. Видать, землю заберут у нас.
— Заберут, — подтвердил я. — Особенно, если станете перед Гитлером на пузе ползать.
— То нам ни к чему.
— Надо Красной Армии помогать. Когда она вернется, земля опять
Старик скорбно покачал головой:
— Плохи, стало быть, дела у Червоной Армии, если ей диды наподобие меня помогать должны. Посмотрел на нас с сожалением.
— Когда-то ваша армия вернется… Пока солнце взойдет, роса очи выест… Ну, чего вам треба?
— Хлеб и молоко для раненых. Узнаешь, есть ли фашисты на станции Смыга и сколько их? Не собирается ли колонна уходить?
Дед сполз с соломы. Тихо спросил у меня:
— Не боишься, сынку, что продам вас?
— Не боюсь, дид.
— На том спасибо.
Он поклонился. Не спеша прикрыл заскрипевшую дверь и расслабленной старческой походкой заковылял к дороге.
И все-таки мы не были спокойны. Кто-то раздумчиво сказал:
— Приведет старик гостей…
— Не приведет! — зло оборвал Сытник.
Мы молчали и ждали. Липкие пальцы сжимали деревянные рукоятки гранат. Зудело тело: в придачу ко всем невзгодам в клуне оказалось великое множество блох, которые, казалось, только и ждали нас.
Через полтора часа по сараю пронесся шепот:
— Идет!
Старик шел по-прежнему медленно, сгорбившись под тяжестью мешка. Он так же не спеша открыл клуню, закрыл за собой дверь и осторожно опустил сидор на землю.
— Хлеб и молоко — только раненым, — приказал я. Никто ничего не возразил. Ничего не сказал и дед. Молча смотрел он, как раздавали хлеб, как раненые по очереди тянули из бутылок молоко. Забрал пустую посуду, сунул в мешок и тогда лишь подошел ко мне.
— Колонна весь день стоять будет, машины починяют. Танки у них, пушки. Я трошки по-немецки разбираю, под Австро-Венгрией жил. На станции танков нема, одна инфантерия… гуляет, песни поет…
Эти данные нам были очень кстати. Созревал план дальнейших действий: до ночи сидеть в клунях, а ночью форсировать дорогу и пробиваться в лесной массив. Сытник с пулеметчиками должен был ударить по колонне противника, если она к той поре не уйдет. Одновременно так называемая танковая рота (экипажи оставленных нами машин) во главе с Петровым без выстрела проберется к Смыге, расправится с загулявшим гарнизоном, а потом двинется вслед за нами на Бушу.
Нам мало только лишь спасаться. Мы — армия. Мы должны истреблять врага и заставить его усомниться в своем триумфе.
Чуть стемнело, по крыше клуни замолотили тяжелые капли. Дождь крепчал. Это было нам на руку.
В темноте, в тишине у клунь собирались роты. Командиры проверяли людей, объясняли задачу. Разведка не вернулась, но ждать ее больше нельзя было.
Бесшумно подкрались вплотную к дороге. И услышали:
Mit dir, Lili Marlen.Mit dir, Lili Marlen.Ударили пулеметы. В машины полетели гранаты. Роты рванулись через дорогу. Все произошло так быстро, что я не заметил, как оказался в лесу.