В тяжкую пору
Шрифт:
— За хлеб будьте спокойны. Бабы еще напекут… Немцы не распустили колхоз. Велели сообща убирать хлеб. Распределять будут сами. Привезли с собой «старосту колхоза». Но народ с каждым делом бегает к бригадиру. Гитлеровцы назначили и старосту села. Из «обиженных» местных, в прошлом кулака. Но и этот староста не спешит выполнять распоряжения комендатуры. Чуть что, тоже советуется с бригадиром.
Совсем неподалеку, в помещении сельсовета, разместилась германская комендатура. Фашистские бронечасти и мотопехота ушли вперед в восточном направлении на многие десятки километров. А здесь, в лесу у старой границы, во вражеском
— Хиба ж мы для того свою Червону Армию кормили, растили, чтобы вона, як заяц, тикала… — рассуждал один из стариков.
— Мы прежде на границе жили, — продолжал бригадир, — но в уме не держали, чтобы враг сюда заявился. Теперь граница — вона где и пожалте-здрасте, фашист на пироги пришел. Чего-то проглядели, проспали видать… За ум треба браться. Всих, от хлопцив до дидов на Гитлера подымать. Боятся нас фашисты. Как боятся! Даже библиотеку запечатали. Кто книгу возьмет — расстрел. — Бригадир достал из кармана газетку. Я посмотрел название — «Вильно слово». Передовая под заголовком «Самостийна Украина». И замелькали «вильни» слова, которые я не привык не только видеть напечатанными, но даже слышать: «кацапы», «москали», «жиды».
Бригадир снисходительно улыбнулся:
— По дешевке, за рупь двадцать, хотят народ купить…
В небе появились «фокке-вульфы». Они кружили над лесом, кого-то выискивая. Дозоры сообщили о колоннах мотопехоты, подходивших с северо-востока. Надо было сниматься, чтобы опять не попасть в кольцо. Пехота нас еще не обнаружила. Однако самолеты могли заметить. Лес был редкий.
После непривычно сытного завтрака усталыми людьми овладела сонная одурь. Бойцы бродили, как осенние мухи.
Колхозники не спешили уходить. Бригадир велел собрать со всей деревни салазки, на которых зимой возили хворост. На них можно было волоком тащить появившиеся теперь запасы продовольствия.
На прощанье мы советовали колхозникам всячески вредить врагу — жечь машины, склады, рвать провода, прокалывать скаты автомашин, уничтожать живую силу. Дали — на всякий случай — десяток винтовок.
А дозорные меж тем уже доносили — по шоссе подтягивается артиллерия. Мешкать дальше было невозможно. И вот мы снова в высоких, густых хлебах. Над нами раскаленное солнце. Движемся тремя колоннами. Каждая колонна — гуськом. На север, в болота. Когда «фокке-вульфы» снижаются, ложимся и замираем. В ту же секунду наступает забытье. Потом снова: «Вперед, вперед!».
Думалось, нет ничего тяжелее, чем в кромешной тьме месить болотную грязь. Но под жарким солнцем в полудреме после нескольких голодных дней, бессонных ночей и неожиданно сытного завтрака идти не легче.
Вместе с арьергардом — группа Зиборова. На салазках — запасы хлеба, мяса, муки. Но как раз по этой группе немцы открывают огонь. Транспортеры устремляются по полю. Продовольственникам приходится бросить свои салазки и спасаться бегством.
Ночью наша разведка из болот возвращается на это злополучное место: мятая пшеница, следы гусениц. Но ни одного каравая, ни одной туши, ни одного мешка с мукой…
Как немцы узнали направление нашего отхода, кто указал путь транспортерам, кому потребовались брошенные в поле продукты?
Ясно, что кто-то «ворожит»
Около нашего отряда в последние дни крутится немало людей в красноармейских гимнастерках и шинелях внакидку, но без оружия. Это — пленные бойцы, отпущенные «на милость победителей».
Таких доброхотов «и нашим, и вашим» стало особенно много, когда в отряд приехали телеги с продовольствием.
Надо определить отношение к ним. Об этом идет речь на нашем командирском совещании. Есть такое мнение: пленный — изменник Родине, с ним не может быть никаких дел, ему нельзя доверять.
Но не опрометчиво ли зачислить в изменники тысячи советских людей, не по своей воле попавших в фашистские лапы, а потом всякими правдами и неправдами сумевших удрать из лагерей?
Решаем так: если человек хочет вступить в отряд, он должен снова принять присягу и в бою добыть себе оружие. Пусть с новичком побеседуют политработники, пусть присмотрятся к нему коммунисты. Нужен глаз да глаз. Но после того, как красноармеец проявил себя, раздобыл оружие, он — равноправный член отряда.
Просто попутчиков, спутников и вообще людей сомнительных не подпускать близко. Тому, кто не желает биться с врагом, а хочет лишь спасти себя, уцелеть — мы не станем ни доверять, ни помогать…
Поднявшееся было после встречи с колхозниками настроение снова упало. Нечего есть. А ночью идти через болота, в район Хотень I и Хотень II, где прежде был УР. Если сейчас там нет немцев, возможно, удастся передохнуть, связаться с колхозниками. И опять — дальше на восток.
Доктор Калинин извлек у Петренко из ягодиц пистолетные пули. Майору не до обычных шуток. Он беспомощно лежит на носилках вниз животом и сквозь зубы цедит ругательства.
В разведку отправляется капитан Умненко из дивизии Васильева. С ним идут обычные спутники Петренко — сержанты Андреев, Осокин, Писаревский.
К вечеру усталые сержанты возвращаются без капитана. Андреев достает из пилотки вчетверо сложенный листок и протягивает мне.
«Я принял решение освободить вас от своего присутствия. Ставлю о том в известность. Больше не вернусь. Умненко».
Верчу в руках этот листок из блокнота и не верю своим глазам. Как мог написать такое кадровый командир РККА, начальник разведки дивизии. «Больше не вернусь… Ставлю в известность». Что же он думает делать дальше? Пойдет служить фашистам? Или надеется пересидеть войну под подолом у какой-нибудь сердобольной вдовушки? Или раздобудет чужие документы и откроет лавчонку в селе? Но, как бы там ни было, в какую бы щель не забился Умненко, на нем останется клеймо предателя. Он предал товарищей, армию, Родину в самый тяжкий для них час. Это не прощается.
— …Когда мы уходили, он сказал: буду ждать.
Я пропустил мимо ушей начало рассказа Андреева.
— Кто сказал?
— Капитан. Он зашел в хату и оделся в гражданское. Говорит, так надо.
— Прочитайте записку, которую вы принесли. Видавшие виды разведчики молчат, как громом пораженные.
— Разрешите, мы его найдем, — просит Писаревский.
— Он уже далеко, не найдете…
Вчера — люди в наших шинелях, указавшие путь фашистским транспортерам, сегодня — Умненко. Не укладывается в голове. Они жили вместе с нами, как говорится, одной жизнью. Одной ли? Может быть, у них была двойная жизнь? Одна — общая со всеми, другая, потаенная — только с самим собой.