В убежище (сборник)
Шрифт:
— Верно, — сказал Данхем и засмеялся.
— Подумают, вытурили с распрекрасных земель с оградками, и тропинками, и роскошной жизнью. — Он никогда не останавливался, пока не уставал. Раз задумав что-то сказать, он повторял это снова и снова, обсасывал и так и сяк; у него, очевидно, было не так уж много задумок, и каждую приходилось выжимать до последней капли. Кроме того, собственные мысли с каждым повтором веселили его все пуще, теперь завелся — не остановишь, пока не заметит, что оказался без слушателей. Для себя я решила: никогда ни о чем не думай больше одного раза, — и спокойно сложила руки на коленях. «Я живу на Луне, — сказала я себе, — живу в домике на Луне совсем одна».
— Что ж, — продолжал Джим Донелл; от него к тому же шел дурной запах, — буду всем рассказывать,
— Уймись, — сказала Стелла резко. — На ком другом язык-то точи.
— На ком это я язык точу? Я что, по-твоему, к ним на обед напрашивался? Я что, сбрендил?
— И мне есть что рассказать, — вступил Данхем. — Чинил раз у Блеквудов крыльцо, а мне так и не заплатили. — Он говорил правду. Констанция тогда послала меня сказать, что по плотницкой расценке ему не заплатит: криво прибить сырую доску — дело нехитрое; его же просили, чтоб ступенька получилась как новенькая. Я вышла и сказала, что мы платить не будем; он ухмыльнулся, сплюнул, поднял молоток, вовсе отодрал доску и, отшвырнув ее, сказал: «Чините сами». Потом залез в свой грузовичок и укатил.
— Так и не заплатили, — повторил он.
— Бог с тобой, Джо, это просто недосмотр. Немедленно пойди к мисс Констанции Блеквуд, и она отвалит тебе все, что причитается. Только, если тебя пригласят к обеду, Джо, будь тверд и откажись.
Данхем рассмеялся:
— Еще не хватало у них обедать. Но вот ступеньку я им чинил, и мне так и не заплатили.
— Странно, — сказал Джим Донелл. — Дом чинят, а сами уезжать собираются.
— Мари Кларисса, — Стелла подошла ко мне. — Иди-ка ты домой. Слезай со стула да иди домой. Пока ты здесь, покоя не жди.
— А вот это верно замечено, — подхватил Джим Донелл. Но под взглядом Стеллы он убрал ноги с прохода и дал мне пройти. — Так что, мисс Мари Кларисса, вы только покличьте — мы все сбежимся и вмиг ваши вещички упакуем. По первому слову, Маркиска.
— А сестрице от меня передайте, — начал было Данхем, но я поспешила уйти; оказавшись на улице, услышала за собой громкий смех, смеялись все: и Джим Донелл, и Данхем, и Стелла.
У меня на Луне чудесный домик с камином и садиком (что может вырасти на Луне? Надо спросить Констанцию), и я обязательно буду обедать в саду на Луне. Все на Луне ярких, непривычных цветов; пусть домик будет лазурным. Ноги мои в коричневых туфлях мерно двигались — левая, правая, левая, правая, — а сумки с продуктами тихонько покачивались в такт; у Стеллы я побывала, осталось только миновать магистрат; там в эту пору пусто, лишь какие-то людишки выписывают справки владельцам собак, да сдирают налог с проезжих водителей, да рассылают счета за воду, канализацию и мусоропровод, да штрафуют за костры и рыбную ловлю; людишки эти сидят глубоко во чреве магистрата и согласно скрипят перьями; их мне бояться нечего — разве что задумаю половить рыбу в запретное время. Я ловлю алых рыбок в лунных реках… И вдруг я заметила мальчишек Харрисов: они сидели во дворе перед домом и шумно ссорились с пятью соседскими мальчишками. Я заметила их, обогнув магистрат; еще не поздно повернуть и пойти другой дорогой — по шоссе до протоки, а там, за протокой, как раз наша тропинка, — но я и так уже задержалась, да и далекий это путь с такими тяжелыми сумками, к тому же неприятно идти вброд в маминых коричневых туфлях; «я живу на Луне», — подумала я и прибавила шагу. Они увидели меня сразу. Чтоб вы сдохли, чтоб вы сгнили, чтоб валялись в корчах и истошно кричали, чтоб извивались и стонали у моих ног!
— Маркиса! — закричали они. — Маркиса, Маркиса! — и все до единого облепили забор.
Их, верно, обучили родители — все эти Донеллы, Данхемы, Харрисы поганые; небось проводили им спевки, старательно учили, голоса ставили — иначе откуда бы такой слаженный хор?
Эй, Маркиса, — кличет Конни, — хочешь мармеладу?
Нет, — ответила Маркиса. — Ты подсыпешь яду!
Где скелет гремит костями — там твоя кровать.
Я не понимаю их языка: на Луне мы говорим тихонько, будто журчим; мы поем при свете звезд и глядим сверху на мертвый, высохший мир; вот ползабора уже позади.
— Маркиса! Маркиса!
— А где старушка Конни? Обед стряпает?
— Хочешь мармеладу?
Удивительно: я спрятала душу глубоко-глубоко; шла вдоль забора и ровно и строго, нарочито неспешно переставляла ноги, а душа моя затаилась. Они глазели — я это чувствовала, даже слышала их голоса, даже видела их, а душа моя была глубоко. Чтоб вы все сдохли!
— Где скелет гремит костями — там твоя кровать!
— Маркиса!
Однажды, когда я проходила здесь, на крыльцо вышла мать Харрисов: ей, видно, любопытно стало — чего это детки разорались. Она стояла там, смотрела, слушала, и я остановилась против нее, поглядела прямо в пустые, выцветшие глаза; я знала — заговаривать нельзя, но знала, что не удержусь. «Неужели вы не можете их приструнить? — спросила я в тот день, надеясь, что не все еще умерло у нее в душе; может, и ей доводилось бегать по траве, разглядывать цветы, радоваться и любить. — Неужели вы не можете их приструнить?»
— Детки, не обзывайте тетю, — произнесла она, но ничто в ней не дрогнуло, она продолжала получать свое убогое удовольствие. — Не обзывайте тетю.
— Хорошо, мама, — послушно отозвался один.
— К забору не подходите, тетю не обзывайте.
И я пошла дальше: они все орали и верещали, а женщина стояла на крыльце и смеялась.
Эй, Маркиса, — кличет Конни, — хочешь мармеладу?
Нет, — ответила Маркиса. — Ты подсыпешь яду!
Чтоб у них языки сгорели — сгорели в жарком пламени, и глотки чтоб сгорели сейчас, когда они изрыгают эти слова, и кишки чтоб у них обуглились в мучениях, точно на сотнях костров.
— Прощай, Маркиса! — закричали они, когда я дошла до конца забора. — И больше не приходи.
— Прощай, Маркиса! Привет Конни!
— Прощай, Маркиса! — Но я уже дошла до черного камня — там калитка и тропинка к дому.
2
Чтобы отпереть ворота, сумки пришлось поставить на землю; замок был совсем простой, висячий, такой запросто собьет любой мальчишка, но на калитке висела табличка: ЧАСТНОЕ ВЛАДЕНИЕ. ПРОХОДА НЕТ, — и дальше никто не шел. Таблички, ворота и замки появились, когда папа перекрыл тропинку; прежде все сокращали путь до шоссе — шли по тропинке из поселка к автобусной остановке мимо нашего дома, так короче метров на четыреста. Но мама терпеть не могла, чтоб шастали взад-вперед возле дома, и вскоре после женитьбы папе пришлось перекрыть тропинку и обнести оградой все земли Блеквудов — от шоссе до протоки. Другой конец тропинки — туда я ходила редко — упирался в ворота, на них тоже был висячий замок и табличка: ЧАСТНОЕ ВЛАДЕНИЕ. ПРОХОДА НЕТ. Мама говорила: «Для простого люда существует шоссе, а мой дом — для меня».
Наши гости, заранее приглашенные, подъезжали к дому по аллее, она тянулась от ворот, выходивших на шоссе, до парадного входа в дом. В детстве я, бывало, лежала у себя в спальне, в глубине дома, и представляла площадку перед входом оживленным перекрестком: по аллее туда — сюда разъезжают достойные люди, опрятные и богатые, разодетые в шелка и кружева, им к нам в гости можно; а по тропинке снуют жители поселка — украдкой, воровато оглядываясь, подобострастно уступая дорогу. «Им сюда не проникнуть, — убеждала я себя, а в темноте на потолке качались черные тени деревьев, — им сюда не проникнуть, тропинка закрыта навсегда». Иногда я доходила до ограды и, прячась за кустами, смотрела, как люди тянутся из поселка к остановке прямо по шоссе. Насколько я знаю, никто и никогда не пытался пройти по тропинке с тех пор, как папа запер калитку и ворота.