В вечном долгу
Шрифт:
Капустин вдруг умолк на полуслове, вероятно, не находя слов для своего друга Трошина, и они какое-то время молчали, оба чувствовали неловкость этого молчания и тяготились им.
— Верхорубов советует вместо тебя Федора Охваткина, директора ипподрома, или вашего — Лузанова, — сказал Капустин, ища глазами взгляд Трошина.
— Охваткина? Этого цыгана-лошадника? Ни в коем разе! Я весь народ подниму в Дядлове и провалим вашего кандидата.
— А Лузанов? Я мало его знаю. Как он? Говорят, трезвый, хозяйственный…
— То верно, мужик трезвый, не лентяй. Все об этом знают. Но не его бы надо.
— Почему?
—
— Груб. Это плохо. По себе Верхорубов валит деревцо.
— Агроном у нас толковый парень…
— Мостовой?
— Ну-ну.
— Молод.
— Да, парень без опыта. А для села — золотой работник. Землю, веришь, любит, как женскую ласку. Честное мое слово. Только его нельзя вот так бить по рукам, как шабаркнули осенью с семенами, — проклянет все и уедет в твой райпромкомбинат квас варить. Он такой, за ним не заржавеет. Была бы моя власть, Александр, я бы таким людям создал на селе все блага, чтобы они и детям своим передали эту любовь. Все от любви родит, а земля тем более. А давайте рискнем?
— Нет, Максим, колхоз ваш грузный, и коренника туда надо крепкого, затянутого. Лузанов, я слышал, в армии старшиной был.
— Верно, был.
— Видимо, на нем и остановимся.
Простились торопливо и холодно, понимая, что оба они говорили не о том, о чем бы надо говорить.
Уж поздно вечером, выйдя из райкома, Капустин все думал о Трошине, думал и переживал сложное чувство жалости к нему и неунимающейся злости. Капустин любил Трошина и даже гордился втайне им, как своим выдвиженцем. Трудно пока шли дела в «Яровом колосе», но оттуда меньше всего сыпалось жалоб в многочисленные инстанции, начиная от райкома и кончая «Правдой». Умел Трошин ладить с народом и — по глубокому убеждению Капустина — поставил бы на ноги свой колхоз, пусть не нынче, но через год-другой поставил бы. И вот опрокинул все капустинские надежды и расчеты сам же Трошин: расписался в своем бессилии и увильнул в сторону. Обезоружил он перед Верхорубовым секретаря райкома, и ничего не остается теперь, как согласиться с предриком на «крепкую руку» в Дядлове.
«Вот же узелок какой, — мучился думами Капустин. — И Трошина поймешь, если нет здоровья».
Проходя мимо райисполкома, Капустин увидел свет в кабинете Верхорубова и неосознанно повернул к высокому крыльцу. В длинном коридоре исполкома мыли полы, пахло пылью и холодными помоями. Минуя возле лесенки широкозадую уборщицу, с обнаженными крепкими икрами, перетянутыми чулочными подвязками, Капустин вошел в глухой и жаркий кабинет Верхорубова. Предрика поднял свои холодные в очках глаза на вошедшего и сослепу не сразу узнал его. А когда узнал, обрадовался:
— Садись давай, Александр Тимофеевич.
— Раздеваться не стану. Так зашел, накоротке.
Верхорубов снял очки, прикрыл глаза и тут же остро округлил их:
— Вечером уж вот, слушай, звонит Зубарев из облисполкома: тряхните мельницу, Заготзерно и отгрузите в Калмыкию сорок тонн комбикормов. Нету, говорю ему, Игорь Николаевич. Нету ни горсточки. «Снимите с колхозов. К пятнице не отгрузите — душа вон». Сижу вот, Александр Тимофеевич, обстригаю колхозы. А что делать, слушай? Подстригаю и думаю: узнают председатели — к тебе ринутся с жалобами, за помощью. А что я, себе это беру?
— Я пока об этом не знаю. По крайней мере, до утра. Не все в один день. Ты мне скажи, кого будем рекомендовать в Дядлово?
— Охваткина. Федора Филипповича.
— Дядловцы категорически против него.
— Я его повезу к ним, и изберут. Охваткин стянет им рога, этим дядловцам. И вообще надо положить конец этой дядловской вольнице.
Капустин остро и точно смотрел в глаза Верхорубова, и тот осекся, умолк.
— Гляжу я на тебя, Иван Иванович, и удивляюсь: откуда у тебя эта ослепляющая злость на людей? Откуда? Люди работают, кормят нас с тобой, избирают нас руководить ими, прощают нам многое. Ну зачем же злиться на них? Они, Иван Иванович, отдают от себя порою то, что по праву трудящихся принадлежит только им. Так скажи им хоть раз спасибо. Не можешь сказать спасибо — не чини и зла. Убежден, Иван Иванович, путь наш к счастью — только через добро. Ведь и Советская-то власть родилась из потребности добра. Зачем же мы мажем ей ворота этой проклятой злостью? Вот ушел из председателей Трошин: сдали нервишки у фронтовика. Ну, пусть отдохнет человек. Отдохнет и снова придет к нам. Знаю я его.
— И я его знаю, Александр Тимофеевич, — заговорил вдруг мягким, искренним голосом Верхорубов. — Знаю, что придет. Знаю, что мы простим его. Но сегодня, в пример другим, надо было его наказать по всей строгости. Тут я не вижу ошибки.
— Ошибись лучше, милуя, Иван Иванович.
— Я не злой, Александр Тимофеевич. Не злой. И зла на людей не имею. Но сторонник крепкой руки. Не будь у нас такой руки — не победить бы нам фашистов. Сужу, как командир.
— Сейчас другое время, Иван Иванович!
— Строгость никогда не портила людей.
— Словом так, Иван Иванович. Я высказал тебе то, что думал, и то, что бы хотел от тебя. Если я, как партийный вожак района, являюсь для тебя авторитетом, подумай над моими словами.
— Хорошо, Александр Тимофеевич. Я подумаю. Но и ты имей в виду, что я в своих методах среди членов бюро райкома не одинок.
— Ты — помнится мне — хвалил как-то Лузанова, дядловского кладовщика.
— Хвалил.
— Может, его и порекомендуем дядловцам? Все-таки он ихний.
— Вот это и плохо, что ихний. Приберут они его к рукам. Больно уж он приземленный — сомнут они его, и начнется опять трошинская демократия.
— Ты брось эти словечки, а то и в самом деле посчитаем сторонников на бюро.
— Ну хорошо, Александр Тимофеевич. Я согласен. Лузанов так Лузанов. В конечном итоге моя же кандидатура.
— А теперь хватит. Пошли домой. Сегодня суббота.
— Не могу. Вот-вот должен позвонить Зубарев. Сорока тонн я не наберу, а тридцать пообещаю.
Капустин шел по вымытому и освещенному одной подслеповатой лампочкой коридору, густые, черные тени таились за косяками множества дверей, и от этого пусто и пугливо было в душе секретаря.
XVIII
То, что можно было смолоть за день, сбросили на мельнице. Остальное зерно провезли к колхозному складу в церкви. На высоких, обшитых листовым железом дверях висел огромный, величиной в пудовую гирю, замок. Лука Дмитриевич, с утра ждавший обоза с хлебом, недавно ушел домой и предупредительно написал на ржавом железе мелом: «Скоро буду».