В вечном долгу
Шрифт:
Чем ждать, лучше идти навстречу. Лузанов надел свое легкое полупальто и вышел из кабинета. По пути заглянул в бухгалтерию, буркнул зло и коротко:
— Здраст…
— С добрым утром, Лука Дмитриевич, — в голос отозвались счетовод Валентина Вострецова и стоявший у ее стола, как всегда, небритый колхозный конюх Захар Малинин. Бухгалтер Тяпочкин, задрав свой острый нос к потолку, пил воду прямо из горлышка графина и не ответил совсем.
— Тяпочкин! — крикнул Лузанов.
— Слушаю.
— С похмелья, что ли, хлещешь воду с утра? Появится Мостовой — пусть ждет
У ворот председатель отвязал серого вислозадого мерина и сел в ходок, вывертывая на дорогу. Сзади окликнули его, но Лузанов не обернулся, знал: обязательно что-нибудь клянчить будут. Вроде председатель колхоза помещик, что ни попроси, то и даст. Ни черта нет у председателя. Тут вот сев на носу, а еще семена не привезены. Ну, семена — ладно, их каждый год дают. Дадут и нынче. А вот где картофель взять на посадку. Хоть сам иди Христа ради по селу.
Мерин шел гонкой рысью. Дорога была сплошь покрыта хрупким белым ледком. Он звонко трещал, лопался под копытами коня и белым крошевом вышивал колесный след. За спиной Лузанова вставало солнце и пригревало.
В Обвалах из-под ворот первого дома прямо под ноги лошади с визгливым лаем бросилась мохнатая рыжая собачонка. Лаяла она долго, усердно, с полным сознанием своего собачьего долга. Шагов через сто ослабла, начала отставать, и, когда поравнялась с ходком, Лука Дмитриевич жигнул ее острым ременным кнутом. Собачонка с визгом, но без лая скатилась с дороги на ледок канавы и с горьким собачьим воем побежала обратно.
Подъезжая к дому Глебовны, Лузанов удивленно подумал: «Хибара того и гляди рухнет. А он хоть бы словечко. Чудно как-то. Хм».
Не вылезая из ходка, Лузанов дотянулся до ближнего окна, треснул кнутовищем в оконную раму, и тотчас за чистым стеклом мелькнуло испуганное лицо Анны Глебовны. Вскоре она сама вышла из ворот.
— Думаю, кого это лешак догибает. Здравствуй, председатель. За Алешкой, надо быть? Ах ты, окаянный народец, да нету его. Не ночевал вовсе. Ладно ли уж с ним? Мурыжите его на работе с утра до ночи — вот и отбился от дому.
— К вдовушкам прибился он.
— Да уж будто? Ай он плохо работает?
— Чего нет, того нет. Так где же он все-таки?
— И верно, где же он, — как эхо отозвалась Глебовна и из-под руки поглядела на дорогу. — Ох и сполошный. Не дает мне знику. Уж больно он тебе нужон?
— То-то и оно. В город нам. Вызывают, а с ним кое-какие документы. Хм.
— Значит, придет Алешка. Он заботливый. У него если дело — ночь спать не будет.
Глебовна с нарастающей тревогой тянулась притупленным взглядом вдоль по улице, держась на почтительном расстоянии от ходка, потому что размявшаяся лошадь беспокойно перебирала ногами: вот-вот хватит с места и зацепит колесом.
— Ты погоди минутку. Он, гляди, объявится. Уж я-то его знаю.
— У тебя кваску нету?
— Да как! Принести? Погоди, я сейчас.
Она ушла и вернулась скоро, держа в руках стеклянную банку с бледновато-желтым квасом. Мелкими, опасливыми глоточками пил его председатель, часто отрывался от банки, завидно громко крякал, так, что конь сторожко прял ушами. Глебовна
— Извиняй меня, Лука Дмитриевич, хочу я тебе пожалиться, а ты, как теперешний председатель, ответь мне. Погляди, в чем мы с Алешкой живем. У вороны, и у той гнездо понадежней. Ах ты, окаянный народец, как-нибудь придешь утром в контору, а тебе скажут: Глебовну придавило в своей халупе. Поди за двадцать-то лет работы в колхозе заработала же я лесину на избу. Ай нет?
— Некогда мне с тобой. В другой раз давай.
— В другой раз опять будет недосуг. Вот я, Лука Дмитриевич, совсем пошла в утильсырье, от меня, видать, проку нет и не будет. А прошлым — сказала мне одна умная головушка — у нас нынче не хвалятся, потому-де кого не хвати, тот и заслуженный. Верно. Себя взяла — у меня медаль за войну. Вот обо мне, значится, и речи нету. Но Алексею-то надо помочь. Он шкуру рвет на колхозном деле. А за себя постоять не может. К себе не тянет. Все стыдится — в скопидомстве комсомольца обвинят. А комсомолец-то, может быть, со мной, со старухой, погибнет в развалюхе. Где еще такого агронома колхоз найдет? Ты председатель — ты и в ответе.
— Да я, Глебовна, председателем без году неделя. Трошина бы надо тряхнуть. А сейчас погоди, дай мне оглядеться.
— Вы, председатели, не обессудь на слове, меняетесь, как снег, каждую зиму, а то и того чаще. После войны в председателях перебывал чертов косяк, и каждый заставлял меня, как ты же сейчас, годить. Козельников был — такой долговязый, помнишь? — тот все хвалил меня за работу и с пеной у рта обещал: дам я тебе, Глебовна, лесу. Непременно дам. Ушел. Палкин — этот все улыбался по пьяному делу — обещал. Его ушли. Крапивин, царствие небесное, не стану врать, даже не сулил. Трошин. Что Трошин… Теперь ты. Что вот скажешь?
Спокойный, пристальный взгляд Глебовны, ее вроде бы и шутейные, но подковыристые разговоры о председателях рассердили Лузанова, он даже слегка покраснел, но крепился, беспокойно поглядывая на дорогу. Молчал. Что сказать Глебовне, не знал. Ей уже действительно всего наговорили: дворец бы можно выстроить. И вдруг с уст Лузанова сорвались необдуманные, но самые нужные слова:
— Ты все, Глебовна, уповаешь на председателей. А ведь председатель — он только и есть председатель. Кроме него, еще имеется правление. Оно всему голова. Я тебе только, могу дать совет: напиши заявление. Нет, пусть лучше Алексей Анисимыч сам напишет, а мы разберем и, думаю, поможем. Хм.
— Ничего, по-моему, толкового из этого не выйдет. Вишь, он, Алексей-то, какой, все норовит от себя да от себя. А бумажка нам не пособит. Нету у меня ей веры.
— Напиши. Таков порядок.
— Беспорядок.
— Как смотреть. Надо иметь в виду опять же, что таких хибарок, какая у тебя, в Дядлове и в полста не уложишь. Вот и нужны заявления, чтобы у каждого все взвесить и все обсудить. Кому помочь, а кому и повременить.
— Чего весить, Лука Дмитрич. Возьми одно во внимание: агроном здесь живет.