В Заболотье светает
Шрифт:
Она сказала это, обращаясь в тот конец, где на передних лавках сидела молодежь, комсомольцы. Володька Цитович — тот самый, который выступал в роли Якима Сороки, — по своему обыкновению, и тут покраснел.
— А зачем туда? — спросил он, вставая. — Вы сюда идите. Здесь и бумага и стол.
— А ведь и правда, внучек, правда! — заторопилась старуха, пробираясь между лавками.
Клуб загудел.
— Здорово, а? — чуть не кричал мне в ухо Воробей.
Заболотье писало заявления в колхоз.
Не успел Володька присесть к столу, как встал
— Дядечка! — засмеялся Володька. — Так я ж тут с вами один пропаду!
Старик Ячный, сидевший за столом президиума с туго обмотанной платком шеей, сказал или, вернее, просипел:
— Тавай, прат, я помоху, что ли?.. Хорло у меня сехотня схватило — хоть пери та плачь!..
Он сошел со сцены к столу, где примостился Володька, молча надел очки, взял второе перо и, поглядев на выстроившуюся очередь, поманил пальцем Чижика:
— Ити, прат, Смитрок, сюта.
— Глянь, святая шатия пошла! — толкнул меня Кастусь.
И верно: к очереди, собравшейся возле стола, присоединился молчаливый Якуб Носик, а перед ним стоял наш католик Шпек.
— Еще одного не хватает для ансамбля, — засмеялся Кастусь. — Сейчас Бобрук сунется… А что, не говорил?
Старый кулак, мрачно сидевший где-то позади, за спинами всего «вражьего стана», поднялся и, держа в правой руке свою лохматую овчинную шапку, тяжело ссутулившись, направился к столу.
— Погоди, пусть подойдет к твоему отцу, — сказал я Кастусю. — Будет маленький спектакль.
Но спектакль не состоялся: Бобрук подошел к Володьке. Комсомолец поднял голову, взглянул на очередного «просителя» и, узнав в нем Бобрука, растерянно посмотрел на президиум.
— Поздно, дядька, собрался идти с народом, — сказал со сцены Кастусь. — Не пиши ему, Володька, заявления. Не примем мы его в колхоз.
Старик, не поднимая глаз, помолчал.
— Ну что ж, — сказал он глухо. — И на том спасибо.
И так же, как подошел, держа лохматую шапку в руке, двинулся обратно, к выходу.
8
В клубе танцы. И потому мы, правление и гости из района, собрались у Ячного.
— Нынче летом, товарищи, — говорит Воробей, — широко размахнуться, к сожалению, не удастся. Начнем как следует только с осени, когда собран будет урожай. Сейчас ведь и трактора негде выпустить, как у людей. До осени хочешь не хочешь, а полосы придется терпеть. Единоличника ведь не попросишь с колхозного массива — будет свою рожь жать, а рядом земелька колхозная, колхозный ячмень, колхозная картошка…
Он, Воробей, сидит, как хозяин, в красном углу. Слушаешь его, и кажется, что по широкому полю идет хлебороб — в тяжелых сапогах, степенным шагом. Пригоршней зачерпывает он из лукошка отборное зерно и сеет спокойно, уверенно. Сам он родом из нашего района. Больше двадцати лет назад, чуть ли не подростком, ушел он вслед за многими за границу, в СССР. А вернулся к нам агрономом. В гости приехал сразу же после войны,
— Весна идет, — говорит он сейчас, — и готовиться мы к ней будем по-новому. Семена все придется менять на сортовые. В первую очередь, конечно, яровые и картошку. Тут нам во всем поможет государство. О минеральных удобрениях и о машинах тоже надо сейчас подумать: сеялки нужны, жнейки, косилки… Так что насчет ссуды долго рассуждать нечего.
Кастусь Ячный перестает ходить по хате.
— Все это хорошо, Петрович, — говорит он агроному. — Ты о весне хлопочешь, а нам, строителям, зима коротка. Будем ставить весной колхозный двор, а материал весь еще на корню, в лесу. У нас зима известно какая; сегодня на санях, завтра на колесах, а послезавтра пошел Неман, ты и сиди, поглядывай на лес. Моста еще нет, а от парома не много помощи. Приходи, Василь, хоть завтра за нарядом, не откладывай.
Все это для нас ново, да и сами мы тоже как будто стали новее. Не раз приходилось сидеть здесь, у Ячного, и Комлюку и Коляде, но такими, как сегодня, они не были никогда.
В новой роли, роли хозяина жизни, как-то совсем особенно — и радостно, и непривычно, и неловко — чувствует себя самый горький бедняк в Заболотье Григорий Комлюк.
— Товарищ агроном, — говорит он, и голос его звучит глухо, — Петро Петрович, — повторяет он, откашлявшись, уже звучней, — вот у соседей наших, в понемонском колхозе, жито какое, и который год! Густое — змея не проползет, а колос как плеть.
— У понемонцев «вятка», сорт такой, — отвечает Воробей.
— Вот бы нам житечка этого. Чтоб и у нас…
— А что ж, браток, колхозы на том и стоят, что друг дружке помогают. Поговори с Малевичем, председатель, — уже ко мне обращается агроном. — И яровые у них славные. Берите и яровые.
Когда я вернулся домой, Валя сидела у нас и… плакала.
— Я ему морду пойду набью, — горячился Микола. — Совсем уже сдурел!..
— Чего ты расходился? — успокаивала его мать. — Угомонись. Хватит того, что один начал рукам волю давать. За что он ее, дурья голова, за что? А ты, Валька, не плачь. Чего не бывает в семейной жизни! Ну, он немного вспылил: опамятуется, ничего…
Я проводил Валю домой, на усадьбу зятя за речкой.
И хоть бы река стоящая была, эта самая наша Сёвда, а то ведь лягушечья канавка, и только! А он, чудак, ею от людей отгородиться хочет.
— Он еще, может, стерпел бы, — говорила Валя, прижимаясь к моей руке, — если б не получилось так смешно с рекой. «Я тебе, говорит, посмеюсь, я вам еще покажу!» И о тебе всякий вздор мелет, потому что из-за тебя, говорит, весь этот сыр-бор загорелся. Еще и передразнивает: «Подумаешь — прид-си-да-тель!..» Ой, никогда он еще не был таким!.. Как там Верочка бедная, рыбка моя?..