В. С. Печерин: Эмигрант на все времена
Шрифт:
«Вот видите, пане Печерин, – пересказывает спустя тридцать пять лет собеседник Бернацкого, – в нашей республике будет такая роскошь и довольство, какие свет еще не видел. С утра до вечера будет открытый стол для всех граждан: ешь и пей, когда и сколько хочешь, ни за что не платя. Великолепные лавки с драгоценными товарами будут настежь открыты, бери, что хочешь, не спрашивая хозяина, – да и какой же тут хозяин? Ведь это все наше!»
«В таком случае, – осмелился я смиренно заметить, – некоторые граждане должны будут сильно работать для того, чтобы доставить обществу все эти удобства». – Апостол немного смешался: «Ну разумеется, они принуждены будут работать, а то гильотина на что же?» (РО: 202).
У Печерина всегда вызывают подозрение любые попытки получить результат без особого труда. Прерывая в одном из писем рассказ о том, как он без словаря, только параллельным чтением еврейской Библии с английским переводом, выучил древнееврейский язык, и сам вывел его грамматику и составил словарь, он сетует на современные так
Вот видите, например, – прибавил он, – ведь монахи-то были не глупы: у них тоже был коммунизм, и они жили в полном довольстве: но в одном только они спасовали и были совершенные дурни!..
– Да в чем же? – спросил я.
– А в том, что они женщин не пригласили в свою общину!
– Ей-богу, правда! – сказал я, смеясь. – Уж в этом-то они решительно промаху дали! (РО: 203).
Разочарование в социалистической идее пришло к Печерину не из-за таких анекдотических эпизодов, а вследствие наблюдений за психологией встреченных им революционных деятелей, в результате размышлений о природе человека, а главное, в результате понимания свойств собственной художественной натуры, лишенной необходимой для борьбы жестокости. Хотя он писал, что его мнения превратились в «слепое, непоколебимое, фанатическое убеждение», фанатизм был совершенно чужд его чувствительной, восприимчивой душе, ироническому складу ума, огромной природной гибкости, которую он сам называл «русской переимчивостью». Свои взгляды на социальный вопрос, сложившиеся после отхода от политической и мирской жизни, он с большой силой и убедительной логикой изложил в письмах Герцену, о чем я буду говорить ниже. Тем не менее, общение с революционерами заставило его обратить внимание на часто присущие идеологам оппортунизм, беспринципность, жестокость и легкомыслие. У Печерина несколько раз мелькает наблюдение о легкости, с которой вожди массовых революционных движений жертвуют рядовыми участниками, всегда умудряясь не только оставаться в безопасности, но и сея среди своих последователей уверенность в своей исключительной ценности и незаменимости. Один из встреченных им в Цюрихе эмигрантов, некий Банделье, при знакомстве сразу представился участником Савойской экспедиции, неудачной попытки в 1834 году группы итальянских эмигрантов вторгнуться на территорию Сардинского королевства. Организатором ее был Маццини, а военным руководителем генерал Ромарино. На вопрос, был ли в походе сам Маццини, Банделье отвечает риторическим вопросом, впрочем явно в печеринском переложении: «Нет! Помилуйте! Как же этакую драгоценную жизнь подвергать опасности?» На что Печерин дает свой «сегодняшний» комментарий:
А! Понимаю: то есть я теперь понимаю, что в подобных случаях Маццини всегда как-то удачно умел оставаться в стороне, а между тем многие прекрасные юноши из-за него легли костьми, как говорится в Полку Игореве (РО: 182).
В рассказе о прошлом сарказм его обычно направлен на себя – без саморазоблачения нет исповеди. Цитируя дословно слова Бернацкого о том, что после революции ораторские способности Печерина («Вы не человек действия») будут использованы для произнесения речей в Парламенте, а потом ему отрубят голову – «Да, сударь, у нас шутить не любят, гильотина будет бессменно стоять на площади», – Печерин замечает, что в то время даже такие крайние планы воспринимал с трепетом и благоговением: «Это уж так роковое предопределение, – думал я, – иначе и быть не может» (РО: 204). Перед своим мысленным взором Печерин видит Чижова, Никитенко, Аксакова, видит искушенного русского читателя семидесятых годов, и о серьезных идеологических вопросах, к тому времени, как казалось, давно устаревших, но сыгравших в его жизни решающую роль, рассказывает ироническим, почти скоморошьим тоном, высмеивая и себя и свой былой энтузиазм:
– Учителю благий! – сказал я однажды, – благоволите указать мне какую-нибудь священную книгу, где бы я мог почерпнуть здравые начала нашей святой веры?
– Вам непременно надобно достать Conspiration de Baboeuf par Philippe Buonarotti [«Заговор Бабефа» Филиппа Буонаротти]. Тут заключается все наше учение. Это наше евангелие. Ведь, правду сказать, Иисус был один из наших; он тоже хотел сделать, что и мы, но, к несчастью, он был бедный человек – без денег ничего не сделаешь; а тут вмешалась полиция: вот так его и повесили! (РО: 204).
Ироническая реакция на эти теологически невежественные заявления якобы утратившего веру Печерина (о чем он настойчиво пишет Чижову) свидетельствует о глубоком проникновении католической догматики в его сознание. Для католика, всей своей «переимчивой сущностью» впитавшего понятия триединства и таинствa евхаристии, протестантский рационализм остался неприемлем даже после разрыва с oрденом и разочарования в папстве. «Не в первый раз я слышал в Швейцарии подобное мнение, хотя несколько в другом виде, – сопровождает Печерин этот анекдот другим: – Один благочестивый сельский пастор, с умилением подымая глаза к небу, сказал мне: „Ja! Iesus Christus war der erste Republikaner!“ [Да! Иисус Христос был первым республиканцем! – нем. ]» (РО: 204).
Преувеличивая свою наивность и восторг при знакомстве с новым миром – сначала перед революционной европейской эмиграцией, а потом перед чуткостью и добротой служителей католической церкви, – Печерин тем самым усиливает контраст между своими ожиданиями и обнаружившимся в этом мире коварством и своекорыстием.
Великодушие и доброту он отмечает в людях независимо от их убеждений, заблуждений и человеческих слабостей. Поэтому о масоне и безобидном графомане англичанине Файоте, больше всего озабоченном практической помощью беднякам и вообще рабочему люду, раздававшем все, что у него было, и жившем крайне скромно, он сохранил «священную память». Так же тепло он пишет об отчаянном республиканце литераторе Фурдрене, с необыкновенной деликатностью находившем способы помогать, не раня их самолюбия, Печерину и другим нуждающимся. О каждом из своих героев Печерин создает краткую новеллу, иронически симпатизирующую или саркастически критикующую, но всегда обращенную прямо к читателю, часто построенную как небольшая драматическая сценка, в которой автор вызывает читателя на диалог. Рассказ о камердинере капитана Файота, нанятом им не так для услуг, как с дон-кихотской целью воспитать и образовать его душу, Печерин начинает небольшим диалогом с воображаемым читателем: «"Случалось ли вам когда нанимать слугу? – я говорю нанимать, потому что теперь крепостных уже нет". – "Разумеется, нельзя же без прислуги?"» (РО: 211). Усилия капитана пропали втуне, представитель народа оказался пустым, ленивым и жестоким дураком.
Современность все время проникает в воспоминания Печерина, она создает как бы параллельную действительность – прошлое ежеминутно поверяется настоящим. Как в молодости он мечтал о героической деятельности в дальней и прекрасной Франции, так теперь центр жизни оказался опять в недоступном далеке: «Мне и в голову не приходило, что Россия именно та свежая держава, которой великие судьбы только что начинаются, а Франция – отжившая свой век нарумяненная маркиза» (РО: 207). В сказке о жизни своего «героя», которую Печерин сложил в годы старости, «возвращение совершается в тех же формах, что и прибытие» (Пропп 1928: 64), – полетом воображения, силой мечты.
Глава третья
«Некоторые книги лучше всякой ворожеи предвещают нам будущее»
В 1838 году бельгийский город Льеж переживал период экономической депрессии. Для польских и французских политических эмигрантов и беженцев найти работу было еще труднее, чем для местных жителей. Два года, прожитые в Льеже, были для Печерина испытанием на выживание в самом прямом смысле этого слова, и он это испытание выдержал. Поэтому, подводя итог этому периоду, он считал особенно важным подчеркнуть, что к концу двухлетнего пребывания в Льеже, завершившегося его религиозным обращением, он достиг материальной независимости и достойного общественного положения, что не «бедность, безучастие, одиночество», как утверждал Герцен, толкнули его в монастырь, а внутренние причины, та самая «невидимая сила», которая вела его «путем незримым».
За это время ему пришлось торговать поддельной «лондонской ваксой» с ирландским «пройдохой, плутом и мошенником первой степени Мак-Налли» (РО: 200), учить английскому детей некоей мадам Гюйо, работать переписчиком у масона Файота, даже давать уроки недавно выученного древнееврейского языка, но Печерин перечисляет также все соблазны благополучия, которыми он пренебрег. Когда ему предложили вакантное место городского переводчика, дающее обеспеченное положение, Печерин отказался, потому что от него требовалось принять присягу – что значило стать чиновником – «Я никогда никакому правительству, даже и русскому царю, не присягал» (РО: 219). Какой-то английский милорд искал гувернера для детей, но для этого надо было быть с детьми с утра до вечера – «как же мне себя закабалить в этакую неволю?» Покровительство капитана Файота обещало ему возможность достичь очень высокого положения, если бы только он согласился стать масоном, но франкмасоны ему «всегда казались смешными», да и ничьего покровительства он не желал. «Несмотря на все эти отказыг, – пишет Печерин, – мои обстоятельства с каждым днем улучшались». А главное, «видя, что со мною нечего делать, меня оставили в покое; а мнение обо мне поднялось на несколько градусов» (РО: 220).