В. С. Печерин: Эмигрант на все времена
Шрифт:
Поразительный документ, демонстрирующий полное порабощение сознания романтическими представлениями, создает тридцатилетний Печерин после отъезда из России. Печерин не только не выполнил условия договора, по которому обязывался, вернувшись из Берлина, прослужить не менее двенадцати лет по учебной части, за что против него было возбуждено судебное преследование, он нарушил закон, запрещавший подданному Российской империи селиться за границей без формального разрешения – эмиграция с давних времен считалась в России государственным преступлением. Кроме того, он подвел лично попечителя Московского учебного округа графа С. Г. Строганова, возлагавшего большие надежды на программу усовершенствования молодой русской профессуры за границей, поставленную под угрозу «невозвращенцем» Печериным. Строганов, по выражению одного из выпускников Московского университета, был «ниже по уму, но гораздо выше по характеру» Уварова (Чичерин 1989: 373). Он писал Печерину, убеждая его выполнить требования долга и чести, гарантировал
40
Перевод с французского оригинала был впервые напечатан в «Русском архиве» за 1870 год, № 11.
Поблагодарив графа Строганова за добрые намерения, Печерин сразу заявляет, что вернуться не может, потому что его поступок есть следствие непостижимого рока, управляющего его судьбой почти с самого детства: «Повинуюсь необоримому влечению таинственной силы, толкающей меня к неизвестной цели, которая виднеется мне в будущности туманной, сомнительной, но прелестной, но сияющей блеском всех земных величий». Неизвестная цель, «сияющая блеском всех земных величий», не может быть достигнута в стране, при входе в которую следует «забыть надежду навсегда». Печерин упрекает Строганова (имея в виду правительство, пославшее его за границу) за то, что пережитый им заграничный опыт заставил его по-новому увидеть своих соплеменников. Он старается продемонстрировать логику развития своей ненависти ко всему, стоящему на пути к осуществлению его таинственного призвания:
Когда я увидел эту грубо-животную жизнь, эти униженные существа, этих людей без верований, без Бога, живущих лишь для того, чтобы копить деньги и откармливаться, как животные; этих людей, на челе которых напрасно было бы искать отпечатка их создателя; когда я увидел все это, я погиб! Я видел себя обреченным на то, чтобы провести с этими людьми всю мою жизнь.
В Берлине 1833 года презрение к толпе его возвышало в собственных глазах, теперь он видит опасность стать ее частью. Тогда он писал: «Вы не можете себе представить, какая это восхитительная мысль, видеть в населении целого города нечто низшее, подчиненное себе; видеть в себе существо высшее, совершенно чуждое всех мелких страстей, движущих этим народонаселением» (Гершензон 2000: 410).
Схожие мысли будет выражать лермонтовский Печорин, многие высказывания которого печеринское письмо почти дублирует. В образе Печорина Лермонтов показал сложную работу эгоизма как коренной действующей силы романтического сознания. Печорин описывает природу собственного благородного честолюбия, весьма сходного с мечтами его наивного почти однофамильца.
Сам я больше не способен безумствовать под влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, – размышляет Печорин, – но оно проявляется в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие – подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха не есть ли первый признак и величайшее торжество власти? (…) А что такое счастие? Насыщенная гордость. Если бы я почитал себя лучше, могущественнее всех на свете, я был бы счастлив; если б все меня любили, я в себе нашел бы бесконечные источники любви (Лермонтов VI: 294).
Романтический герой может утверждать свою личностную ценность только противопоставлением себя и сокровищ своей души низкой толпе, той посредственности, власти которой над собой он больше всего боится. Словно не задумываясь о том, к кому обращена его филиппика, не видя перед собой адресата, Печерин пишет в письме к Строганову о страхе спуститься до уровня этих людей, «валяться в грязи их общества», стать «благонамеренным старым профессором». Художественное воображение его влекло, практические соображения такта и здравого смысла роли не играли. В этом письме сходство печеринского «героя» и лермонтовского наиболее разительно, хотя и в «Вадиме» протагонист также был движим страстью ненависти, рожденной отчаянием. Письмо Печерина, написанное с огромной силой чувства, в момент одиночества, с явным желанием объяснить не только адресату, но и самому себе происходящее в сознании и душе, свидетельствует о полной власти романтического мифа над его личностью. Он не отделяет себя от литературы, за него говорит созданный его воображением собственный образ, подобный другим «героям нашего времени», и сознание собственной исключительности объединяет каждого со множеством подобных, тем самым лишая оригинальности, к которой они так сильно стремятся.
Никто из современников не помнит Печерина суровым и мрачным. Еще недавно он признавался в любви к обществу, к театру, даже танцам. За полгода чтения лекций в университете он приобрел восторженных слушателей, надолго запомнивших его увлекательные, живые лекции. Но оказывается, все это было маской, скрывающей душевные муки: «Я погрузился в мое отчаяние, я замкнулся в одиночество моей души, я избрал себе подругу столь же мрачную, столь же суровую, как я сам… Этою подругою была ненависть! Да, я поклялся в ненависти вечной, непримиримой ко всему, меня окружавшему! Я лелеял это чувство, как любимую супругу. (У Лермонтова сестра предлагает Вадиму лелеять ненависть, как дитя – «плоть от плоти»; Печерин обращается к близкому, но в его случае более подходящему образу – «едина плоть» – «как любимую супругу». – Н. П.) Я жил один с моей ненавистью, как живут с обожаемою женщиною. Ненависть – это был мой насущный хлеб, это был божественный нектар, коим я ежеминутно упивался. Когда я выходил из моего одиночества, чтобы явиться в этом ненавистном мне свете, я всегда показывал ему лицо спокойное и веселое; я даже удостаивал его улыбки…»
Печерин так же творчески расчетливо пользуется романтическими литературными клише, желая вызвать в графе Строганове сострадание, понимание и симпатию, как Печорин в своем монологе, обращенном к соблазняемой им княжне Мери; оба намекают на преодоленный соблазн самоубийства.
В. С. Печерин – Строганову:
Тогда моим сердцем овладело глубокое отчаяние, неизлечимая тоска. Мысль о самоубийстве, как черное облако, носилась над моим умом… Оставалось только избрать средство. Я не знал, что лучше: застрелиться ли или медленно погибнуть от разъедающего яда мысли.
Григорий Печорин – Княжне Мери:
Я был готов любить весь мир, – меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекла в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца; они там и умерли. (…) И тогда в груди моей родилось отчаянье, – не то отчаянье, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное отчаянье, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой (Лермонтов VI: 297).
Письмо Печерина Строганову поистине бесценный документ, свидетельство того типа романтического сознания, которое породило развитие русской мысли почти всего девятнадцатого века. В нем отчетливо видны семена идей, рожденных идеалистической философией и эстетикой, темы подпольного сознания, анархического бунта, выбора между убеждением и чувством, революционный аскетизм – представления, через многие годы развитые в литературном и публицистическом творчестве Достоевского, Герцена, Бакунина, Чернышевского. В этом письме звучат ницшеанские нотки, предсказывающие логику развития романтической философии.
Отказом от принятия ценностей, которыми живет пошлая толпа, изоляцией, внешней и внутренней, от общего хода жизни, поглощенностью своей идеей Печерин предваряет ситуацию подпольного героя Достоевского: «Я стал в прямой разрез с вещественною жизнью; я начал вести жизнь аскетическую, я питался хлебом и оливками, а ночью у меня были видения» (РО: 173). Никакой попытки сформулировать, хотя бы в самом общем виде, содержание своей идеи он не предпринимает. В отличие от Герцена, записи которого тоже полны библейских аллюзий и сравнений своей участи с крестным путем Спасителя, Печерин не конкретизирует цели своей жертвы, не пишет о борьбе с тиранией, а только говорит о провиденциальном зове, ведущем его к славе путем гибельной жертвы. Лермонтовский Печорин с иронией, но и с горьким сожалением об утраченной невинности размышляет о вере людей «премудрых» в то, что «светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах. (…) Но зато какую силу воли придавала им уверенность, что целое небо с своими бесчисленными жителями на них смотрит с участием, хотя немым, но неизменным!» (Лермонтов VI: 343). В письме Печерин также обращается к традиционному романтическому образу заветной звезды, объясняя ее зовом избранный им путь. «Всякий вечер звезда, – пишет он графу Строганову, – гораздо более блестящая, чем все прочие, останавливалась перед моим окном, насупротив моей кровати, и лучи ее ласкали мое лицо. Я вскоре догадался, что эта та самая звезда, под которой я родился. Она была прекрасна, эта звезда! Ее блеск манил меня, призывал меня ей подчиниться». Недаром его звезда превосходит блеском все прочие – так и сам он стоит выше других.
Потребность «излагать свои мысли в форме разговора», особенно для передачи самых важных мыслей, заставляет его перейти к прямой речи:
В одну из тех торжественных ночей я услышал голос моего Бога, тот строгий грозный голос, который потряс все струны моего сердца. Этот голос прокричал мне: «Что ты тут делаешь? Здесь – нет будущности! Встань! Покинь страну своих отцов! Возьми мое святое знамя! Возьми мой тяжкий крест и неси его, если нужно, до Голгофы! Ты падешь, но имя твое будет записано в книге живота между именами величайших мучеников человечества!»