V.
Шрифт:
Кто знает, что у нее «на душе», подумал Итагю, искоса поглядывая на русского. Ее сущность определялась ее одеждой, ее украшениями, благодаря которым она выделялась среди туристок и путан, толпами слонявшихся по улице.
– Сегодня прибыла наша прима-балерина, – сообщил Итагю. Он неизменно нервничал в присутствии вышестоящих особ. Когда он работал официантом, ему не надо было проявлять дипломатичность.
– Мелани Лермоди, – улыбнулась патронесса. – Когда я могу с ней познакомиться?
– Когда пожелаете, – пробормотал Сатин, передвигая стаканы и не отрывая взгляда от стола.
– Ее мать была против? – спросила она.
Матери было все равно, да и самой девушке, судя по
Женщина сидела, погруженная в созерцание ночи, которая, словно бархатный занавес, отделяла их от остального мира. Итагю уже не первый год жил на Монмартре, но ему еще ни разу не удавалось проникнуть за этот занавес и увидеть задник мира. А ей удавалось? Он внимательно разглядывал ее, стараясь обнаружить признаки предательства. Ему раз десять случалось наблюдать это лицо. Оно неизменно складывалось в обычные гримасы, улыбалось, меняло выражение, и эти изменения вполне можно было принять за проявление эмоций. Немецкие механики, подумалось Итагю, способны изготовить ее механическую копию, и никто не сможет отличить механическую куклу от живой женщины.
По-прежнему звучало танго; вероятно, уже другое. Итагю не прислушивался. Новомодный, ставший необычайно популярным танец. Голову и туловище надо держать прямо, шаги должны быть четкими, скользящими, движения отточенными. Не то что вальс, в котором допустимо фривольное кружение кринолина, нескромный шепоток в готовое зардеться ушко. В танго нет места для слов и баловства – только кружение по широкой спирали, которая постепенно сжимается, пока нс остается иных движений, кроме шагов, которые ведут в никуда. Танец для механических кукол.
Занавес ночи висел неподвижно. Если бы Итагю обнаружил механизм, приводящий занавес в движение, веревку, за которую нужно потянуть, то он бы всколыхнул, раздвинул его. Проник бы за кулисы ночного театра. Внезапно он ощутил полное одиночество в кружащем механическом мраке la Ville-Lumiere [262] и неизбывное желание крикнуть: «Крушите! Рушьте бутафорию ночи, дайте нам увидеть, что кроется за ней…»
Женщина продолжала смотреть на Итагю, ее лицо ничего не выражало, фигура застыла, словно манекен в модном магазине. Пустота в глазах, не человек, а вешалка для платья в стиле Пуаре. К их столику, что-то напевая пьяным голосом, приблизился Поркепик.
262
la Ville-Lumiere – город Света (фр.). Имеется в виду Париж.
Песня была на латыни. Он только что сочинил ее для Черной Мессы, которая должна состояться нынче вечером в его доме в Ле-Батиньоль. Женщина хотела ее посетить. Итагю сразу это заметил – будто пелена спала с ее глаз. Ему стало тоскливо, как если бы к его стойке в барс в самый разгар вечера тихо подошел какой-то персонаж из жуткого кошмара – человек, встреча с которым была неизбежна, – и в присутствии постоянных клиентов заказал коктейль, названия которого он никогда не слышал.
Они оставили Сатина, который продолжал передвигать на столе пустые стаканы с таким видом, будто ночью собирался убить кого-то на безлюдной улице.
Мелани снился сон. Манекен наполовину свесился с кровати, раскинув руки, словно на распятии, одной культей
– Ты должна перевернуться, – настойчиво твердил он. А Мелани была так удивлена, что даже не спрашивала зачем. Ее глаза – которые она каким-то образом могла видеть, словно отделилась от тела и парила над кроватью или находилась где-то за амальгамой зеркала, – были по-восточному раскосыми, с длинными ресницами и веками, украшенными золотыми блестками. Она глянула на манекен. Надо же, у него выросла голова, удивилась Мелани. Лица не видно. – Мне надо кое-что найти у тебя на спине между лопатками, – сказал немец. Интересно, что он хочет там увидеть, подумала она.
– А между бедрами? – прошептала она, елозя по постели. Шелковые простыни тоже были усыпаны золотыми блестками. Он просунул руку ей под плечо и перевернул ее. Юбка скрутилась на бедрах. В отороченном ондатрой разрезе на юбке сверкнули два светлых участка кожи над чулками. Мелани за зеркалом наблюдала, как пальцы немца уверенно нащупывают маленький ключик в центре ее спины и начинают его крутить.
– Я успел как раз вовремя, – облегченно вздохнул он. – Ты бы остановилась, если бы я…
Оказывается, лицо манекена все время оставалось повернутым к ней. Престо у него не было лица.
Мелани проснулась, не вскрикнув, а только сладострастно застонав.
Итагю скучал. Сегодняшняя Черная Месса вызвала обычные похвалы экзальтированных дамочек и пресыщенных скептиков. Музыка Поркепика была, как всегда, великолепна, хотя изобиловала диссонансами. Последнее время он экспериментировал с африканской полиритмией. После мессы писатель Жерфо, усевшись у окна, принялся рассуждать о том, что в эротической литературе вдруг снова вошли в моду молоденькие девочки – лет четырнадцати и младше. Жерфо обладал двойным или даже тройным подбородком, сидел прямо и говорил педантично, хотя кроме Итагю слушателей у него не было.
Итагю вовсе не хотелось поддерживать беседу с Жерфо. Он хотел понаблюдать за женщиной, которая пришла вместе с ними. Она сидела на боковой скамье и разговаривала с одной из прислужниц, миниатюрной скульпторшей из Вожирара. Рука женщины без перчатки поглаживала висок девушки. Единственным украшением тонкой руки было серебряное кольцо. Двумя пальцами она изящно держала тонкую дамскую сигарету. Итагю увидел, как она прикурила следующую темно-коричневую сигарету с золотым ободком. На полу около ее туфель уже образовалась небольшая кучка окурков.
Жерфо пересказывал сюжет своего последнего романа. Героиней была тринадцатилетняя Душечка, раздираемая страстями, которые она и назвать толком не могла.
– Дитя и в то же время истинная женщина, – вещал Жерфо. – В ней есть нечто изначально женское. Описывая ее, я как бы исповедуюсь в собственной склонности определенного рода. Ля Жарретьер…
Старый козел.
В конце концов Жерфо отбыл. Уже почти рассвело. У Итагю разболелась голова. Ему хотелось спать, хотелось женщину. Дама все так же курила темные сигаретки. Маленькая скульпторша, поджав ноги, полулежала на скамье, склонив голову к груди своей собеседницы. Черные волосы, словно волосы утопленницы, струились по светло-вишневой тунике. Сама комната и тела в ней – сплетенные, спаренные, бодрствующие, – разрозненные гостии, черная мебель – все млело в тусклом желтоватом свете, процеженном сквозь дождевые облака, которые никак не желали разродиться дождем.