V.
Шрифт:
Стимулом ему, как и всей этой отрасли, послужила мировая война. В семнадцать лет, будучи ровесником века, он отпустил усы (которые никогда потом не сбривал), приврал насчет возраста, изменил имя и погрузился на зловонный военный транспорт, чтобы летать (как он думал) над разрушенными шато и изуродованными полями Франции и ввязываться в драку с фрицами загримированным под безухого енота, – отважный Икар.
Ну, в воздух малышу подняться не дали, но сделали его механиком, что было даже больше, чем он рассчитывал. Ему хватило. Он познал самое нутро не только «дженни», «бреге» [81] и бристольских истребителей, но и летчиков, которые действительно поднимались в воздух и которыми он, само собой, восхищался. В их дивизионе всегда присутствовал некий феодально-гомосексуальный элемент. Шенмэйкер ощущал себя мальчиком на побегушках. С тех пор, как известно, разгул
81
«Дженни» – самолет-корректировщик, созданный в 1916 г. Г. X. Кертисом (1878 – 1930), знаменитым американским летчиком и авиаконструктором; «Бреге» – французский самолет-разведчик, созданный в 1914 г. Использовались во время Первой мировой войны.
Но тогда это была чистая и отвлеченная страсть, написанная у Шенмэйкера на лице. Частично этому способствовали усы: его нередко принимали за пилота. В нерабочее время он, бывало, для большего сходства повязывал на шею шелковый платок, который раздобыл в Париже.
Война была как война. Некоторые люди – с жесткими или мягкими лицами, гладко причесанные или лысые – никогда не возвращались. Молодой Шенмэйкер относился к этому с гибкостью юношеского обожания: изменчивая привязанность вынуждала его грустить и упрямиться до тех пор, пока он не ухитрялся примерить на себя новое обличье. В каждом случае потеря была столь же смутной, как и выражение «умирает любовь». Они улетали, и небеса проглатывали их.
Кроме Эвана Годольфина. Этот тридцатипятилетний офицер войск связи, временно прикомандированный к американцам, участвовал в разведывательных полетах над плато Аргонн, олицетворял собой фатоватое пренебрежение ранних авиаторов к крайностям войны, которые в контексте того истерического времени казались вполне естественными. В этой среде окопов не было вообще; воздух был свободен от газовой заразы и от гниющих трупов товарищей. Бойцы обеих сторон могли позволить себе пить шампанское и швырять бокалы в величественные камины захваченных усадеб; могли в высшей степени учтиво обращаться с пленниками; могли твердо придерживаться дуэльного кодекса в смертельной схватке. Короче, осуществляли на практике весь вздор XIX века о том, каким следует быть джентльмену на войне. Эван Годольфин носил летный плащ, сшитый на Бонд-стрит, и частенько, направляясь к своему французскому истребителю, неуклюже пересекал полосы временного аэродрома, чтобы остановиться, сорвать одинокую маргаритку, уцелевшую под ураганами осени и немецкими бомбежками (вспоминая при этом, разумеется, стихотворение «Поля Фландрии» [82] , напечатанное в «Панче» три года назад, когда окопная война еще была окрашена в идеалистические тона), и поместить его на безупречный лацкан.
82
точнее – «В полях Фландрии», стихотворение канадского поэта Джона Макрэ, написанное в 1915 г. и ставшее самым знаменитым стихотворением о Первой мировой войне.
Годольфин стал кумиром Шенмэйкера. Редкие знаки внимания – мимолетное приветствие, слово «молодец» перед полетом, за подготовку которого отвечал юный механик, скупая улыбка – все тщательно сохранялось в памяти. Возможно, Шенмэйкер чувствовал, что скоро наступит конец и этой безответной любви. Ведь скрытое ощущение смерти всегда «запутывает» положение и усиливает удовольствие.
Конец наступил довольно быстро. Дождливым вечером, к концу битвы на реке Маас близ Аргонна, искалеченный самолет Годольфина внезапно материализовался из серого сумрака, вихляя завалился на крыло, снизился и скользнул, как бумажный змей в воздушном потоке, на взлетно-посадочную полосу. Промахнулся на сотню ярдов. К моменту падения туда уже бежали солдаты и санитары с носилками. Шенмэйкер случайно оказался неподалеку и следовал за ними, не имея представления о случившемся, пока не увидел кучу уже вымокших под дождем обломков и тряпок, из которых навстречу медперсоналу медленно высунулась самая жуткая пародия на человеческое лицо, принадлежащее живому трупу. Кончик носа снесло начисто, шрапнелью разорвало щеку и наполовину разворотило подбородок. Глаза остались целы, но ничего не выражали.
Шенмэйкер, должно быть, на время потерял голову. Потом он смутно припоминал, что, возвращаясь на пункт первой помощи, пытался убедить врачей взять его собственный
Нынче, к счастью, область пластической хирургии попала под действие закона спроса и предложения. В 1918-м случай Годольфина был едва ли не уникальным. Способы восстановления формы носа были известны с пятого столетия до нашей эры, метод Тирша для пересадки тканей применялся уже около сорока лет. За время войны – в силу необходимости – развилась новая технология, которую стали применять терапевты, отоларингологи и даже один-два спешно мобилизованных гинеколога. Были разработаны новые методы, которые стали достоянием молодых врачей. Жертвы их неудачных операций составили целое поколение уродов и отверженных, которые вместе с теми, кого вообще не коснулась эта восстановительная хирургия, слились в тайное и жуткое послевоенное братство. Ни одно из нормальных сословий они не устраивали – и куда же все они подевались?
(Некоторых из них Профейн встречал под землей. Иных можно было увидеть на перекрестках в сельской местности по всей Америке. Профейн видел: выйдя на очередную дорогу и вдыхая выхлопы дизелей давно ушедших грузовиков – будто проходя сквозь призрак, – он вдруг справа по ходу замечал вот такого бедолагу, маячившего как столб. Хромота могла обозначать протез или барельеф переплетенных на ноге шрамов – сколько женщин, бросив взгляд, отшатывались в испуге? – рубец на горле был скромно прикрыт, словно безвкусный и кричащий военный орден, а язык, высунутый из дыры в щеке, как из второго рта, никогда не выдавал тайн.)
Одним из таких должен был стать и Эван Годольфин. Доктор был молодым парнем с собственными идеями, которым не было места в американском экспедиционном корпусе. Он носил фамилию Халидом и был сторонником операций пересадки – то есть имплантации инертных веществ в живые ткани лица. В то время считалось, что единственно безопасной является пересадка хряща или кожи, взятых исключительно из тела самого пациента. Шенмэйкер, тогда полный невежда в медицине, предложил собственный хрящ, но дар был отвергнут; методика пересадок внушала доверие, и Халидом не видел никакой необходимости госпитализировать двух человек вместо одного.
Таким образом, Годольфин получил переносицу из слоновой кости, скулу из серебра и парафиново-целлулоидный подбородок. Через месяц Шенмэйкер навестил его в госпитале – там он увидел Годольфина в последний раз. Реконструкция удалась полностью. Годольфин получил назначение в Лондон на малопонятную административную должность и говорил о себе мрачновато-легкомысленно.
– Смотри хорошенько. Это все продержится не более шести месяцев. – Шенмэйкер поперхнулся, – Вон там, видишь? – продолжил Годольфин. На двух соседних койках лежали подобные жертвы войны, только кожа на их лицах была цела и лоснилась. Зато кости черепа были деформированы. – Отторжение, как они говорят. Иногда инфекция, воспаление, а иногда престо боль. Парафин, к примеру, не держит форму. Оглянуться нс успеешь, как возвращаешься в первоначальное состояние. – Он рассказывал как приговоренный к смерти. – Возможно, я заложу свою скулу. Она стоит целое состояние. До переплавки она была одной из этих пасторальных статуэток восемнадцатого века – нимф или пастушек, которых награбили в шато, где фрицы оборудовали пеленой госпиталь. Бог его знает, откуда они…
– А нельзя… – у Шенмэйкера пересохло в горле, – нельзя как-нибудь укрепить? Начать, скажем…
– Слишком большие повреждения. Я рад уже тому, что имею. Я не жалуюсь. Подумай о тех бедолагах, у которых нет даже шести месяцев, чтобы покуролесить.
– Что вы будете делать, когда…
– Я не думаю об этом. Но у меня будет полгода клевой жизни.
Несколько недель юный механик пребывал в состоянии эмоционального ступора. Он работал как заведенный, без перерывов, ощущая себя не более одушевленным, чем гаечный ключ или отвертка, которыми он орудовал. Когда случалось получить увольнительную, он отдавал ее кому-нибудь другому. Спал в среднем четыре часа в сутки. Этот растительный период окончился однажды вечером в бараке случайной встречей с офицером-медиком. Шенмэйкер прямолинейно и примитивно излил свои чувства:
– Как мне стать врачом?
Конечно, тогда он был простодушным идеалистом. Он лишь хотел помочь таким, как Годольфин, и помешать бессердечным и вероломным Халидомам закрепиться в медицине. Но Шенмэйкеру пришлось десять лет работать по своей первой специальности – механиком – в десятках мастерских и на рынках, затем билетером и даже помощником управляющего синдиката бутлегеров, который действовал в Декатуре, штат Иллинойс. Эти годы труда были нашпигованы ночной учебой и беспорядочным посещением курсов, поскольку после Декатура он ни разу не смог позволить себе больше трех семестров подряд. Затем была интернатура, и наконец, в канун Великой Депрессии, он вступил в масонское братство медиков.