Валентайн
Шрифт:
Когда-нибудь ты придешь к Беки снова, ты слышишь? Когда станешь мужчиной.
Мать заставляла меня с ней трахаться.
Песня внезапно кончается.
[АПЛОДИСМЕНТЫ]
замирает последний аккорд.
[АПЛОДИСМЕНТЫ]
Я один посреди темноты в круге света — на гребне волны бешеных аплодисментов. Пятно света все расширяется и расширяется, и вот уже свет — повсюду.
Свет.
Свет.
Мы все. Четверо. Стоим в лучах света. На сцене включили большой вентилятор, и наши плащи развеваются на ветру, и мы танцуем под какую-то глупую музыку, трам-пам-пам, мы танцуем четверо маленьких Дракул наши плащи развеваются на ветру, а мы кружим и кружим
Члены жюри поднимаются с мест. Бабулька-ведьма смотрит мне прямо в глаза. Она вся мокрая от пота и дышит так тяжело — словно сейчас у нее внутри что-то взорвется. Мы должны танцевать, не обращая внимания на жюри. Я все думаю про Беки Слейк, потому что именно с ней я узнал, что это был секс, эта тайная вещь в темноте, тайная — потому что грязная. Именно с ней я понял, что не хочу становиться взрослым и смотреть людям в глаза и знать, что они тоже знают секрет. Лучше мне умереть маленьким. Мама дает тебе жизнь, а потом мама становится как вампир и пьет жизнь из тебя, и нельзя ничего сказать, потому что она подарила тебе эту жизнь. Вот она. Стоит рядом с Габриэлой. Обе бешено хлопают, подняв руки над головой, но за спиной у нее — чья-то тень. Мне кажется, это призрак Беки. Она такая же черная, непроницаемая. Она вроде бы не видна, но она всегда рядом, за каждой задвинутой занавеской, за дверью в ванную, под каждой кроватью — навсегда.
— И наш победитель — подождите минутку! — что-то у нас происходит загадочное! — Симона Арлета впадает в свой знаменитый транс! — похоже, нас сейчас посетит кто-то из обитателей потустороннего мира! — держите шляпы, леди и джентльмены — включите, пожалуйста, барабанную дробь — нет, лучше оркестр — крещендо! — по-моему, сейчас мы увидим явление духа!
О Боже, она выходит на середину. Это не предусмотрено сценарием. Операторы ошалело носятся туда-сюда, выбирая ракурс. Режиссер-постановщик вышел на сцену и отчаянно жестикулирует осветителям, чтобы те направляли свет на нее, и вот она уже — на середине сцены, и вся дрожит мелкой дрожью, ее глаза закатились, так что видны только одни белки, и она что-то мычит и стонет, и, и...
О Боже, ее разрывает надвое — на две продольные половинки! Мы уже не танцуем. Мы стоим в стороне и смотрим. Разделение началось с головы, как будто посередине лица раскрылась застежка-молния, показался череп, а потом он раскололся, и потекли мозги, кровь забрызгала прожекторы и объективы камер, лицо разлетелось ошметками, грудь раскрылась, за ней — живот, на пол упал комок внутренностей, осколки костей разлетелись в стороны, один из осколков чиркнул меня по щеке, и я закричал и хотел отступить, спрятаться за боковую кулису, но поскользнулся на луже крови и упал плашмя. И тут прямо передо мной приземлилась оторванная нога. Кровь брызнула мне в глаза. Забилась в ноздри. Я дышал кровью. Я дышу кровью. Никто не кричит. Все застыли на месте. Нет, это не может быть по-настоящему. Это — часть представления. Мы же все понимаем. Мы не станем паниковать, как идиоты. Лучше спокойно сидеть на месте, чтобы не выставить себя дураком.
Ее больше нет. Вместо нее — груда окровавленных частей тела. Руки тянутся, царапают воздух. Оторванная голова расколота на две части. Глаза вылезли из орбит и висят на ниточках нервов. Повсюду — алая дымка. Взвесь мелких капелек крови. Кровавый туман начинает сгущаться, и в его клубящемся мареве проступает фигура. Туман из крови загустевает человеческими очертаниями.
Это мальчик.
Очень тонкий и очень бледный. Глаза у него — огромные. Напоминают глаза оленя, которого вспугнули в лесу в охотничий сезон, на горной тропе где-нибудь в Вопле Висельника. На нем ничего не надето, он совсем голый и похож на те слайды, которые показывали чуть раньше, — слайды с древними произведениями искусства. Он весь собран и напряжен, как сжатая пружина. В нем чувствуется сила. Он берет плащ бабульки-ведьмы — который весь в звездах, и лунах, и каких-то непонятных значках — и укрывается им. Вентилятор по-прежнему включен, и плащ развевается на ветру, только на нем это смотрится по-настоящему, как будто это действительно ветер, а не поток воздуха от лопастей — на нем это смотрится так, как будто он только-только спустился с небес на грозовой туче, и горний ветер все еще дует ему в спину.
Он не улыбается. Он очень серьезно смотрит по сторонам, как будто он только проснулся от долгого-долгого сна. Он такой бледный, что, кажется, сделан из мрамора — как те мраморные ангелы, охраняющие покой мертвых на Форест-Лоун. Я даже не знаю, по-настоящему это все или нет — может быть, это сон. Может быть, я проиграл конкурс и убежал от всех, провалился в некую страну-фантазию у себя в голове.
В зале по-прежнему тихо. Ни звука. Зрители как будто околдованы. Задержали дыхание. Все, как один. Он тоже не дышит, но это, наверное, потому, что ему просто не нужно дышать. Крови уже нет, и разорванной ведьмы — тоже. Он всосал все в себя. Наверное, он вырвался у нее изнутри, как какой-нибудь монстр из фильма ужасов. А потом сделал так, чтобы она исчезла.
Он смотрит мне прямо в глаза. Его бескровные губы кривятся в подобии улыбки — он улыбается мне. Он говорит мне:
— В тебе больше страсти, чем было во мне.
— Ну... я бы так не сказал, ну, то есть... я изучил все твои альбомы, но видео у тебя было мало, два-три клипа, не больше, потому что ты ушел раньше, чем MTV по-настоящему раскрутилось... — Вот, блин, на фиг! Он — живая легенда, а ты просто мальчишка из горных штатов, и ты ему вешаешь на уши всякий бред!
— Эйнджел, Эйнджел. Ты так хорошо меня сыграл. Ты бы хотел стать мной, если бы это было возможно?
— Да, наверное. Мне бы очень хотелось прославиться.
— Если бы ты только знал, Эйнджел, сколько боли пришло с этой славой.
Я вдруг понимаю, что разговор идет лишь между нами. В том смысле, что его больше никто не слышит, мы разговариваем друг с другом в замкнутом времени, микроскопической трещинке между двумя расколотыми секундами — во времени, что внутри, а не снаружи. Потому что снаружи время остановилось, и все застыло. Буквально все. Крик Ирвина Бернштейна. Щека, которая дергалась, но теперь больше не дергается. Зрительный зал — как застывший кадр. Панорамная фотография зала. Время остановилось.
— Выйди на свет, я хочу на тебя посмотреть, — просит он.
Я делаю шаг. Мне слегка боязно, но его взгляд как будто гипнотизирует.
— Ты действительно очень похож на меня, — говорит он. — Но понимаешь, я должен всегда оставаться тем, кто я есть. Я не свободен, как ты. Однажды я попытался разорвать этот круг, но меня утащили обратно. Я — архетип. Расти, развиваться, меняться — это не для меня. Ты можешь стать мной на какое-то время, но потом ты изменишься. Ты станешь мужчиной. Я — нет.
И вот тогда я расплакался. Стою и реву в три ручья, потому что он заглянул в меня и увидел все то, что меня так пугает — эту темную вещь, мою мать и Беки Слейк в сумраке у нее за спиной, этот постыдный секрет, из-за которого я не хочу становиться взрослым.
— Господи, ты понимаешь. Блин, ты все понимаешь, — говорю я. — Я не хочу становиться мужчиной. Я не хочу меняться. Мне так страшно, что я скорее убью себя.
Он прикасается к моей щеке. Под его пальцами мои слезы превращаются в лед. Его рука обжигает... ну, как будто тебе в лицо запустили тяжелым снежком.