«Валгаллы белое вино…»
Шрифт:
С другой стороны, дух кряжистого Лютера «незрячий». Чего же не видит дух Лютера? Значение культурно-исторической миссии Рима? Собственную неправоту и упертость? «Подводный камень веры» — опасный «апофеоз человеческого я», о котором, критикуя Реформацию, говорил постоянный интертекстуальный «собеседник» Мандельштама Тютчев? В то же время лютеровская слепота находится в одном метонимическом ряду с непросветленной темнотой Рима. Или же «незрячий» — рифменная ослышка, приведшая к двусмысленности, а подразумевался незримыйдух?
Дух Лютера витает над куполом Петра. Не знак ли это некоторого превосходства Лютера над католицизмом, превосходства в смысле все той же кряжистости-мощи? Духовный строй лютеранства утверждает себя над архитектоническим строем собора? Еще один из возможных вариантов прочтения: дух Лютера витает над куполом Петра, дух протестантизма витает в пространстве католичества, католичество созрело
Но существует еще одна возможность интерпретации: собор Петра не впускает в себя дух Лютера из-за его чуждости Риму. «Темная гора» — это не только Рим, но и незрячий Лютер. Если подбирать доводы в пользу антилютеранской направленности четверостишия, то убедительнее искать привязку «темной горы» к Лютеру в образно-смысловой смежности кряжистости и горы. Прилагательное «кряжистый» происходит от существительного кряж, больше известного в словосочетании «горный кряж».
Возможно и то, что Лютер здесь показан с точки зрения католической церкви. В таком случае все негативное в его образе обусловлено не отношением Мандельштама, а позицией Рима. Такая интерпретация ни в коей мере не снимает остроту вопроса об отношении Мандельштама к Лютеру, вместе с тем вполне возможно, что характеристика Лютера в третьем и четвертом стихах исходит от его оппонентов — такое прочтение диктуется самой ситуацией, которая подразумевается в стихотворении: теологическим диспутомЛютера и представителей Рима на вормском рейхстаге. Полемическую ситуацию Мандельштам передает полемическими средствами.
Труднодатируемое четверостишие «Здесь я стою — я не могу иначе…», скорее всего, является одним из переходных стихотворений от «протестантских» стихов («Лютеранин», «Бах») к римскому циклу (1913–1914). Интерпретационные сложности напрямую связаны с проблемой датировки стихотворения. В автографе, являющемся источником текста в «Стихотворениях» 1928 года, текст датирован 1913 годом (Мандельштам 1990а: 311), в каблуковском экземпляре «Камня» под названием «Лютер в Вормсе» — 1915-м. Датировка по принципу метрического соседства с другими стихотворениями осложнена здесь тем обстоятельством, что первый стих, задавший ритмическую схему четверостишия, представляет собой дословный перевод эпиграфа. Мандельштамовскую, а не каблуковскую датировку (1913) косвенно подтверждает М. Л. Гаспаров, считая стихотворение своего рода «эпиграфом… к римскому циклу 1913–1914 гг.» (Гаспаров 2001а: 624). В поддержку мнения исследователя добавим, что открывающее римский цикл стихотворение «Поговорим о Риме — дивный град…» начинается «победой купола» собора Св. Петра. Значимо и подтекстуальное тютчевское обрамление всего римского цикла: мандельштамовская «Encyclica» (1914) прямо отсылала к одноименному стихотворению Тютчева, в котором как раз обсуждается папская булла против протестантизма. Напомним также, что именно в 1912–1913 годах Мандельштам занимался протестантской темой.
Стихотворение представляет собой темную культурно-историческую медитацию поэта о выступлении Лютера в Вормсе. Двусмысленность образа Лютера вызывается расплывчатостью позиции самого поэта по отношению к конфликту Лютера с Римом. Оба участника спора описываются аффективно: сначала цитируются слова Лютера, а затем косвенно передается реакция католической церкви на бескомпромиссную позицию Лютера. Само богословское содержание спора оказывается за пределами высказывания. Открытым остается вопрос, солидаризируется ли Мандельштам с римским взглядом на немецкого реформатора.
Мнения исследователей касательно симпатий или антипатий Мандельштама к протестантизму в разобранных стихотворениях разошлись. Г. Левинтон считал, что «Лютеранин» — «резко антипротестантские стихи», а «Бах» — «более амбивалентный текст» (Левинтон 1994: 32, 40). С. Аверинцев, напротив, полагал, что в «Бахе» протестантизм являет «мрачный облик», в «Здесь я стою — я не могу иначе…» — «безблагодатный», а вот в «Лютеранине» «скудость протестантского обихода сочувственно описывается как честность и правдивость, исключающая патетику и недостоверные духовные притязания» (1996: 224). Наши выводы близки впечатлениям Аверинцева, с той лишь оговоркой, что уловить однозначное отношение Мандельштама к Лютеру в четверостишии «Здесь я стою — я не могу иначе…» представляется едва ли возможным.
Откуда же такая двусмысленность и неопределенность? Возможно, противоречивость Мандельштама в оценке протестантизма и в самой подаче этой оценки унаследована им от Тютчева: от инвективной полемичности тютчевской риторики вообще и «лютеранских» стихотворений 1830-х годов — как ее яркого выражения — в частности. В любом случае, разногласия исследователей косвенно подтверждают изначальную авторскую установку на полемичность. В «Лютеранине» и «Бахе» она раскрывалась на уровне подтекстуального «диалога» с Тютчевым, причем в «Бахе» открыто тематизировалась (спор с «великим спорщиком» Бахом), а в четверостишии «Здесь я стою — я не могу иначе…» полемичность предполагал сам сюжет: диспут в Вормсе.
1.2. Музыкальная тема: образы Вагнера и Бетховена в стихотворениях 1913–1914 годов
1.2.1. Фарс «Валкирий»: конец символизма
Встреча Мандельштама с миром немецкой музыки тесно связана с его религиозно-философскими и поэтическими поисками начала 1910-х годов. Различными путями Мандельштам приходит к музыке как поэтической теме. Когда он был занят выработкой своих поэтических установок в духе акмеизма, его привлекла эстетика протестантской музыки Баха. Следующим немецким композитором, творчество которого попало в поле зрения Мандельштама, стал Вагнер. Перед разбором «вагнеровского» стихотворения «Валкирии» хотелось бы коротко остановиться на стихотворении «Американка», в котором описывается путешествие американки по Старому Свету: в перечне европейских достопримечательностей, наряду с Лувром и афинским Акрополем, оказывается и «Фауст» Гете:
Не понимая ничего, Читает «Фауста» в вагоне И сожалеет, отчего Людовик больше не на троне.«Фауст» представляет часть устаревшего и идеализированного образа Европы, над которым иронизирует Мандельштам. Но за высмеиванием американки, как и в большинстве стихотворений 1912–1913 годов, читается полемика с символистами. «Фауст» Гете был объявлен идеологической предтечей символизма [56] , упоминание предсимволистского «Фауста» «всуе», в контексте юмористического сюжетного стихотворения о туристическом паломничестве американки к европейским «святыням», было своего рода акмеистическим «святотатством» (ср. выпад в «Утре акмеизма»: «символисты были плохими домоседами, они любили путешествия» (I, 179)). В нашем стихотворении Мандельштам гротескно сравнивает гетеанство символистов с наивным европеизмом путешествующей американки [57] .
56
См. не только статью Вяч. Иванова о Гете (1912), но и фрагмент лекции А. Белого о символизме (1908: 39), а также размышления о гетеанстве других символистов в «Арабесках» (1911: 60–61, 64–73, 225–226, 246–247, 442–443, 449, 459–460). См. также у Л. Л. Кобылинского (1910: 234–235, 248–264). «Фауст» был главным объектом гетеаны В. Брюсова. Ср. «гетевские» места у Брюсова («Во дни великого страдания…»; 1933: 640; 1955: I, 300–301, роман «Огненный ангел» и перевод «Фауста»), О связи Брюсова с «немецкой культурой» Средневековья писал Б. И. Пуришев (1968).
57
Сходную полемику с гетеанскими идеалами символизма можно заметить и у футуристов. Ср. эпатажное сравнение В. Маяковского в поэме «Облако в штанах»: («гвоздь у меня в сапоге / кошмарней, чем фантазия у Гете!»: 1955: 1, 183), а также нападки на концепции гетеанствующих символистов о «вечно женственном» в манифесте «Слово как таковое» (Крученых / Хлебников 2002: 235).
В стихотворении «Валкирии» Мандельштам также иронически полемизирует с пристрастиями символистов. И если в «Американке» объектом полемики становится Гете, то в «Валкириях» — Вагнер. Русская культура познакомилась с Вагнером в 1860–1870-е годы. В начале XX века Ницше породил новую волну интереса к музыке немецкого композитора [58] . В 1910-е годы в Москве и Петербурге часто ставили Вагнера. В 1913 году в Мариинском театре шла вторая часть «Кольца нибелунгов» — «Валькирия», впечатления от которой и легли в основу мандельштамовского стихотворения «Летают Валькирии, поют смычки…».
58
О роли Вагнера в культуре начала XX века см. также работы А. А. Гозенпуда (1990), Р. Барлетт (Barlett 1995) и Р.-Д. Клюге (Kluge 1998). Наш анализ «Валкирий» не дает нам повода присоединиться к мнению Клюге, пришедшего к выводу, что Мандельштам был вагнерианцем (ср. Kluge 1998: 279). На фоне общесимволистского вагнеризма выделяется скептическая позиция В. Розанова. Подробнее см. Gr"ubel 2003: 89–91.