«Валгаллы белое вино…»
Шрифт:
При трансплантации принципов немецкой оды на русскую поэтическую почву наряду с формальными особенностями были перенесены и многие риторически-содержательные константы оригинала; в случае мандельштамовской оды, опирающейся на Державина и Тютчева (в ОВР чувствительнее подтекстуальное присутствие Тютчева, в «Грифельной оде» — Державина) с ее одическими истоками — апеллятивность, инвективность, монументальность образов, колоризм. Мандельштам выстраивает свое высказывание, возрождая риторический и метафорический, не только «громоподобный», акустический, но и «цветовой» потенциал жанра: «камчатная скатерть» (ст. 30), оледеневшая кровь зари (ст. 34), белая «шапка» Альп (ст. 45), лазурь (ст. 50). Было бы ошибкой усматривать в «цветовых» пассажах ОВР лишь отголоски символистской эксплуатации сумерек и зари старшими современниками поэта (Белый, Мережковский и др.). Перед нами не символ, а пусть и сильно метафоризированная, но все же реальная картинка. Мандельштамовский колоризм восходит не только к символистам и цветовой метафорике немецких экспрессионистов, но и к цветовой образности «русско-немецкой» оды XVIII века. Мандельштам «колоризирует» свое высказывание, потому что помнит, что колоризм — одна из составляющих поэзии Державина, своего рода требование жанра: в русской оде с ее немецкими барочными и раннеклассицистскими истоками (Пумпянский 2000: 242) он уместнее, чем где бы то ни было.
В заключение
ОВР является то ли призывом к миру (как в «Зверинце»), то ли призывом к вооружению и дальнейшей войне за мир (вспомним место публикации стихотворения — сборник «Лёт», призывающий к созданию советской авиации). В туманной образности ОВР скрещиваются экуменические видения и революционные лозунги, апокалиптические видения и агитка. В ОВР идейная оксюморонность предстает как намеренно открытая полисемия, затрудняющая однозначное толкование текста и передающая неопределившееся (анти-)утопическое настроение Мандельштама и его времени.
2.3.4. Мандельштам — переводчик М. Бартеля
В поле зрения исследователей мандельштамовские переводы с немецкого попали с большим опозданием и с большим трудом. Больше всего не повезло переводам из Макса Бартеля. Исследователи избегали их по различным причинам: одним мешала скандальная репутация Бартеля, работавшего в нацистских изданиях, — дня западногерманских исследователей материал был слишком щепетильным, а в ГДР Бартеля, в свое время вышедшего из коммунистической партии, просто записали в реакционеры и предатели трудового народа [215] . Но прежде всего исследованиям препятствовала репутация самих мандельштамовских переводов немецких революционных поэтов вообще и Бартеля в частности. Конечно, было бы филологической натяжкой приравнивать переводы из Толлера или Бартеля к мандельштамовским переложениям Петрарки 1930-х годов: их Мандельштам делал не по заказу и ставил в один ряд со своими оригинальными стихотворениями [216] .
215
Ср., к примеру, репрезентативные определения Бартеля в Словаре немецкоязычных писателей («Lexikon deutschsprachiger Schriftsteller») (Albrecht et al. 1974: 36).
216
Ср. свидетельство Н. Мандельштам (1990а: 241). Кроме того, переводы из Петрарки возникли в совершенно ином литературно-историческом и политическом контексте, в период «позднего» Мандельштама.
Но не меньшей несправедливостью было бы просто закрывать на них глаза, как это делалось исследователями и издателями Мандельштама в 1960–1980-е годы. В предисловии к советскому изданию Мандельштама в «Библиотеке поэта» в хвалебном тоне были упомянуты мандельштамовские переводы из О. Барбье, Ф. Верфеля и Р. Шикеле (Дымшиц 1973: 9); но о переводах из Бартеля, количественно превышающих все остальные, не было сказано ни слова. Мандельштамовские переводы из Бартеля обходили молчанием и по ту сторону железного занавеса. Так, Г. Струве утверждал, что переводы из Бартеля сделаны ради денег и поэтому не представляют никакого, даже «документального» интереса (Струве, Филиппов 1964: 506). Оценка Струве была, судя по всему, согласована с вдовой поэта, которая также списывала «немецкие» переводы в разряд поденщины (Н. Мандельштам 1990b: 101). Издавая собрание сочинений Мандельштама (1964–1981), которое четверть века служило текстовой базой для всей западной русистики, Г. Струве перепечатал лишь два перевода из Бартеля, причем не для того, чтобы представить, хотя бы частично, «всего» Мандельштама, а чтобы показать на этом примере «невысокий уровень поэтического дарования этого немецкого поэта» и «недостойный Мандельштама художественный уровень» его бартелевских переводов (1964: 506). Используя свое огромное влияние на западную русистику, Г. Струве сам решал, что достойно публикаций и дальнейших исследований, а что нет. Так, в том же самом томе собрания сочинений он опубликовал два мандельштамовских перевода из Э. Толлера (которые, как выяснилось впоследствии, оказались переводами из Бартеля), потому что, по мнению Г. Струве, в отличие от «мало значительного» «пролетарского поэта Бартеля, Э. Толлер порвал с коммунизмом» (1964: 506). Свою роль при включении переводов из Толлера сыграло и то обстоятельство, акцентированное Струве (1964: 506), что Толлера переводил также и М. Кузмин, входивший в пантеон антисоветских поэтов, — таким образом легитимация была найдена.
По нашему мнению, Г. Струве и его единомышленникам не понравилось не качество переводов из Бартеля, а их содержание. Оно противоречило их антисоветским вкусам и не вписывалось в тот мифоподобный образ Мандельштама, который создавался совместными усилиями диссидентов в СССР и антисоветски настроенных эмигрантских кругов. Установка Струве прижилась [217] . Под воздействием антисоветского мученического ореола Мандельштама, сложившегося к 1980-м годам, «навязанным» переводам с немецкого противопоставлялись переводы с французского, как экзистенциально важные для Мандельштама [218] . Отрицательное, местами даже пренебрежительное отношение к переводам из Бартеля частично сохраняется и в наши дни [219] , и это при том, что О. Ронен уже в 1983 году в своем хрестоматийном разборе интертекстов «Грифельной оды» рассматривал подтекстуальные примеры из переводов Бартеля наравне с оригинальными стихотворениями Мандельштама.
217
Ср.: Nerler 1993: 139, прим. 17; Simonek 1994а: 85.
218
Ср. Dutli 1985: 257–262. То, что Мандельштаму поденщина не была чужда, убедительно показал Ш. Симонек в своем разборе мандельштамовских переводов из А. Шнитцлера (Simonek 1993b). Но это касается переводов прозы. Переводя поэзию, Мандельштам халтурить не умел.
219
Ср.: Dutli 2003: 265; Averincev 2006: 832–833.
Основополагающую библиографическую работу с переводами 1920-х годов проделали А. Григорьев и Н. Петрова (1984), отыскавшие множество текстов, рассеянных в изданиях 1924–1926 годов. В 1986 году А. Мец призвал к тому, чтобы рассматривать переводы из Бартеля как «лабораторию» для поздней лирики поэта (цит. по II: 616). Библиографическую работу по отысканию немецких оригиналов переводов начал О. Ронен. Он не только привлек к своему анализу переводы из Бартеля, но и частично указал на те немецкие издания Бартеля, по которым Мандельштам осуществлял свои переводы [220] . Но решающую текстологическую брешь в вопросе о переводах из Бартеля пробил X. Майер (Meyer 1991): он нашел большинство бартелевских оригиналов, по которым переводил Мандельштам, и проделал их первичную тематическую систематизацию. Трудно переоценить воздействие библиографических находок Майера на издательскую практику мандельштамоведения: если в двухтомнике 1990 года переводы из Бартеля полностью отсутствовали, то во 2-м томе четырехтомного издания (1993–1997), то есть спустя почти 70 лет после первопубликации, они были вновь опубликованы с указанием на бартелевские оригиналы.
220
Ср. интертекстуально-библиографические указания на Бартеля у О. Ронена, мимо которых проходили последующие исследователи (Ronen 1983: 84, прим. 28, 132, 136, 138, 141, 154, 190, прим. 146).
Но авторитет антисоветствующих мандельштамоведов был к моменту написания работы настолько высок, что X. Майеру пришлось сначала доказывать саму необходимость по крайней мере документально-биографического интереса к переводам из Бартеля, а по ходу исследования X. Майер сам, поддавшись влиянию антисоветского ореола Мандельштама, начал выискивать в них скрытую иронию и критику большевистской идеологии. Возникла характерная для мандельштамоведения 1980-х годов ситуация: X. Майер осторожно, но убедительно критикует позицию Струве (Meyer 1991: 72, прим. 2) и сам тут же попадается в ловушку антисоветского мифа о Мандельштаме. Уже в самом названии его статьи — «Эпизод из „глухих годов“ Мандельштама: переводы М. Бартеля» («Eine Episode aus Mandel’stams „stummen Jahren“: Die Max-Barthel-"Ubersetzungen») — подчеркивается эпизодичность, a значит, и маргинальность этих переводов [221] .
221
Во многих отношениях предвзятый подход к переводам из Бартеля, к сожалению, многое определил и в собственно поэтологической части исследования X. Майера. Так, X. Майер стремится «в любом случае навязанных дифирамбах видеть тихую (и для цензуры, судя по всему, слишком тонкую) иронию» «auf jeden Fall gezwungenen Lobges"ange… auch eine leise (f"ur die Zensur wohl zu subtile) Ironie sehen» (1991: 80). Остается неясным, кто заставлял Мандельштама писать «гимны» и почему тогдашняя цензура, в отличие от современного исследователя, не заметила в них никакой иронии, хотя это входило в ее прямые обязанности. Поиски иронии привели к частичной деформации поэтологических выводов работы. Так, X. Майер, убежденный в существовании «напряжения между ожиданием заказчика и поэтической совестью великого поэта» («Spannung zwischen den Erwartungen des Auftraggebers und dem poetischen Gewissen des grossen Dichters» (1991: 89)), приходит при анализе одного из переводов к выводу, что Мандельштам «доводит политическую поэтику официальной большевистской госпоэзии до абсурда» («die politische Poetik der bolschewistischen Staatsdichtung ad absurdum f"uhrt»), а во многих переводах находит «почти закономерную и оправданную несерьезную установку Мандельштама по отношению к поэзии Бартеля» («in vielen "Ubersetzungen eine fast gesetzm"assig — und durchaus berechtigt — unemste Haltung gegen"uber der Dichtung Barthels» (1991: 93)). При этом исследователь не говорит, кто «заказчик», и не приводит образцы «большевистской поэзии».
Эти замечания ни в коей мере не призваны умалить ценность текстологической работы и множества точных поэтологических замечаний X. Майера, но они показывают, как в «антисоветском» мандельштамоведении представления о взаимоотношениях государства и литературы, обусловленные тем, что происходило в 1930-е годы, почти механически переносятся на первую половину 1920-х годов. Антисоветское толкование переводов первой половины 1920-х годов продолжает традицию оправдательного, «эзопова» прочтения «Оды» Сталину [222] .
222
Пожалуй, самым курьезным выражением антисоветской традиции в мандельштамоведении можно считать доклад Ю. Левина на лондонской конференции к 100-летию Мандельштама (1991). Московский исследователь-структуралист, известный своими «аполитичными», структуралистскими имманентными разборами мандельштамовской лирики, объявил публике, что больше не будет заниматься Мандельштамом, поскольку запрет на Мандельштама снят и он уже «не ворованный воздух» (Левин 1998: 153–155).
Исследовательская ситуация кардинально изменилась с появлением биографически-текстологических мемуаров Э. Герштейн (1986) и стиховедчески-семантических штудий М. Л. Гаспарова по поздней, гражданской, лирике Мандельштама (1996): идеологизированный и конъюнктурный образ поэта, чуть ли не с 1917 года начавшего путь мученика большевистского режима, по-диссидентски упрощавший всю противоречивость и трагичность судьбы и творчества Мандельштама, был окончательно расшатан. На примере стихов второй половины 1930-х годов М. Л. Гаспаров показал, что отношение Мандельштама к советской действительности складывалось сложнее и драматичнее, чем это пропагандировалось многими мандельштамоведами 1950–1980-х годов [223] .
223
В тени острых дискуссий об (анти-) советскости Мандельштама, к сожалению, остались фундаментальные исследования «поэтической идеологии» послереволюционного Мандельштама, проведенные Е. Тоддесом (1988 и 1991). Кроме того, работы Е. Тоддеса по связям Мандельштама с опоязовцами (1986) не нашли, по нашему впечатлению, должного отклика и продолжения в мандельштамоведении.