Вальхен
Шрифт:
– Как похоронку?! – ахнула Валя. – Она же… она же в санитарный поезд завербовалась, не на фронт.
– А ты думаешь, санитарный поезд где ходит? По всему фронту, где только рельсы есть, раненых собирает. Поезд их немцы бомбили. Она раненых выносила из разбитых вагонов. А тут немецкий самолёт. И сверху всех расстрелял. Это её подруга-медсестра написала. Письмо вместе с похоронкой пришло.
Оглушённая Валя не очень понимала, что говорит Шушана… Тамара… как это – её больше нет? Не будет больше высокой статной красавицы, которая, потеряв детей, ушла на войну помогать бойцам? Как это – расстреляли раненых?
Тем временем дошли до квартиры Титовых.
Она сидела на кровати, обхватив подушку, и не могла ни на чём сосредоточиться. Она не плакала. Тупо смотрела в пространство. Только побелевшие пальцы изо всех сил сжимали такую же белую наволочку, будто выражая всё её отчаяние. Бабушка… теперь вот ставшая уже почти родной Тамара… кто ещё?! Письма идут долго. Что сейчас с папой? Где дедушка?
Валя не понимала, сколько она так просидела. В комнате уже сгущались ранние осенние сумерки, когда вошла мама. Села рядом, молча обняла дочку за худенькие, чуть дрожащие плечи. Говорить было невозможно – у обеих не было слов, чтобы высказать гнетущие их боль и страх, но всё же Вале стало чуть легче от тёплой маминой руки на плечах, от любимого «довоенного» запаха маминого платья. Валя всегда удивлялась, как долго, даже после стирок, держится едва уловимый запах любимых маминых духов на всех её нарядах. Так и сидели они в ставшей почти тёмной комнате, пока не разорвал тишину ломкий Мишин басок:
– Ау! Куда вы делись, женщины?
– Мы здесь, Миша!
Мама быстро встала, поднялась вместе с ней и Валя. Мишка пришёл запылённый, уставший и какой-то по-взрослому собранный. На встревоженный взгляд матери ответил, не дожидаясь вопроса:
– Мы с ребятами осторожно ходим, не волнуйся, мам. Выясняем, что к чему… А поесть что-нибудь найдётся?
Анна Николаевна кивком головы отправила сына умыться, расставила тарелки, достала завёрнутую в одеяло кастрюлю с кашей из перловки и тыквы. Каша была пустая – без молока и даже почти без масла, но всё же это был ещё совсем не голод. И оставалось только тихо надеяться, что оккупанты не отнимут остатки запасов, что на какое-то время им хватит еды, а там…
«А там – что Бог даст», – подумалось Анне Николаевне старинными словами. Ей даже представилось, что она, человек в общем-то неверующий, взрослевший при советской власти, вдруг подумала вот так – с большой буквы, как всегда писала это слово её давно умершая мама. Ей, рано потерявшей родителей и с четырнадцати лет до замужества жившей у дальних родственников, вдруг так захотелось стать девочкой, чтобы обняла её за плечи всё знающая и всё понимающая мама, которая не даст отчаяться, объяснит, как жить, как не утонуть в этом надвигающемся ужасе, не потерять себя… Но теперь она сама была мамой. Она сама должна была защищать и утешать своих детей, не давать им отчаяться и объяснять, как жить. А как жить, если вокруг только враги, если не понимаешь, что станет завтра с тобой и детьми, – этого не знал, наверное, никто в их старинном приморском городе.
Анна Николаевна взяла себя в руки, спокойным голосом велела детям садиться за стол и стала раскладывать кашу.
Более-менее умытый и отряхнувший одежду Мишка рассказывал, где был, что видел в городе, кого из знакомых навестил или встретил. С двумя однокурсниками из училища они умудрились облазить чуть ли не весь город, стараясь не попадаться на глаза патрулям, прячась от солдат, передвигавшихся на мотоциклах и бронемашинах, замечая всё и оставшись незамеченными.
– Пляжи
– Миш, ты бы не лез во взрослые дела…
– А какие дела у нас теперь детские, мам?
– Миша, я думаю, если Пётр Сергеевич что-то и знает, то вряд ли тебе – пацану – скажет. Тебе всего пятнадцать.
– Это вопрос формулировок, – неожиданно по-взрослому усмехнулся Мишка. – Мне в январе шестнадцать будет… а сейчас что? Ноябрь. Скажи «почти шестнадцать», и получится, что я вполне взрослый. Паспорт пора получать. Разве нет? И в типографии, между прочим, с нас как со взрослых спрашивали, а не как с пришедших поиграть.
«Вопрос формулировок»… надо же… Эти мужские интонации и чёткие фразы заставили Анну Николаевну вдруг увидеть сына новыми глазами: за столом сидел и строго смотрел на неё ещё по-мальчишески нескладный, но вполне взрослый умный парень с внимательными, такими похожими на отцовские глазами и натруженными руками. Она и не заметила, как мгновенно, за несколько месяцев, изменился Миша. Война, уход отца на фронт, два месяца тяжёлой работы на окопах – и вот он уже не ребёнок, мужчина… И правда ведь – в типографии, где с сентября и до самой оккупации ребята из училища работали вечерами после занятий, никто не считал их детьми. Они работали как все, заменяя ушедших на фронт взрослых. Материнская тревога от этой вдруг увиденной взрослости сына только возросла. Попробуй запри такого дома, запрети что-нибудь… А ведь случиться может всякое. Это Валюшку пока ещё можно постараться уберечь…
Анна Николаевна вздохнула, но тревоги свои оставила при себе. Только попросила сына быть как можно осторожнее, помнить, что за ним – ещё и они с Валей.
– Помню, мамочка. Честное слово, буду осторожен. И знаешь, вот я что думаю. Вам бы с Валюхой надо зарегистрироваться. Конечно, есть риск, что будет тяжёлая работа, но ведь Валя-то девчонка ещё, ей по их приказу и работать пока не надо. А если кто донесёт, что семья известного человека прячется от регистрации, точно ведь расстреляют. – Мишка помолчал, размышляя. – Нет, вы завтра не ходите в комендатуру и постарайтесь из дома не высовываться. А я с Петром Сергеичем посоветуюсь.
Следующий день был полон томительного ожидания. Валя слонялась по квартире и ничем не могла заняться, Анна Николаевна делала какие-то мелкие домашние дела, но Валя видела, что она тоже время от времени замирает на месте и задумывается. Мать беспокоилась об ушедшем с утра Мише, о будущем – своём и детей, – и размышления на тему «что посоветовал бы Фёдор» тоже мало помогали. Никто не понимал, что будет.
Из репродукторов на улицах весь день неслись сводки вермахта на русском и крымско-татарском языках. В промежутках звучали немецкие марши и пропагандистские рассказы о том, как хорошо живут люди на оккупированных территориях, «освобождённых от большевистского ига».