Вампилов
Шрифт:
Шаткая калитка
В стареньком плетне,
Всем она открыта,
Но уже не мне.
Прохожу я мимо,
Загляжусь слегка.
Под окном черемух
Белых облака.
Не пойду я ближе,
Постою я тут.
Там меня забыли,
Там меня не ждут.
Не моей рукой,
И уходит в полночь
Уж не я — другой.
Помню, я калитку
Тихо затворял,
Ласковое имя
Тихо повторял.
Не пройду я мимо,
Загляжусь слегка.
Под окном черемух
Белых облака.
Не зайду я больше
В их густой приют.
Там меня забыли,
Там меня не ждут.
Эта его любовь всплывала неожиданно в живых и чистых видениях, и всегда нежная боль отдавалась в сердце резким и сладким уколом…
В девятом-десятом классах он пережил еще одно увлечение. На этот раз оно было не детски-пугливым и застенчивым. Его можно было назвать «зрячим». Тем чувством, на которое можно взглянуть как бы со стороны и предугадать его течение. С недомолвками, но вполне откровенно Саша рассказал о нем в письме Геннадию Белобородову:
«Пришел из школы, взял гитару, пел песни. Надоело. Зашел к Шагаловым… и тут началось. Галька (Шагалова) за разговором сказала между прочим, что приехала она. Гена, прими условность: одно лицо я буду называть просто “она”. Что-то гулко ударило в груди. Стараясь не подать виду, вышел и два часа бесцельно просидел, удивляя своей усидчивостью стул, стоящий в моей комнате. Пошел в клуб — сегодня мы опять гастролируем (здесь: показываем спектакль. — А. Р). Вхожу в зал и хочу подняться на сцену. Но, проходя между рядов, чувствую на себе взгляд. Не надо говорить (вставляя перед словом “взгляд” поэтичных прилагательных), как значителен для меня этот взгляд. Поворачиваюсь и со словом “здравствуйте!” опускаюсь на свободную соседнюю скамью. Она отвечает с улыбкой и даже с насмешкой. (Вкратце опишу наши отношения.)
Это началось с 1952 года, месяца августа. Тогда она видела меня и, может быть, признавала. Помню, как ровно один год и один день назад она даже сказала, пойдя танцевать: “Я пойду танцевать. Хорошо?” Потом хождения, чаще попутные, по улицам Кутулика. У Лермонтова есть слова: “Один из друзей обязательно раб другого”. И я чувствовал, что раб в нашей дружбе — я. Мои действия стеснены не рамками приличия, а чувством сильным, глубоким чувством и, пожалуй, даже совестью. Дело в том, что во мне она сразу увидела полустрадальца, который не верит, что он может, а обрекает себя на меньшее. Я боялся допустить мысли о том, что я могу быть к ней намного ближе других, тоже занятых ею. Она слишком красива и умна, чтобы ее не замечали. И она уже немного развращена, а это достаточно ей для того, чтобы начинать использовать свои качества. Она учится и живет зиму, осень и весну в другом месте, я — всё время в Кутулике. У меня есть пять ее писем. Не знаю, остались ли у ней мои шесть? Да вот, хотя бы сравнить эти числа. Видно, что я, а не она, сильней чувствую. Она приезжала, и много в моей памяти воспоминаний об этом. Можно было бы написать всё. Когда-нибудь, может быть, я это сделаю.
В общем, в последнее время я хорошо не объясню ее отношение ко мне. Но я знаю, что это уже не похоже на год спустя (точнее, на год раньше. — А. Р.). Совсем не похоже. Ясно лишь мое отношение к ней. И даже есть скорбная мысль: “Я для нее ничто!” Но есть надежда. И, видя и слыша, что она станет походить на кокетливых, вечно танцующих и нередко влюбляющихся девушек, я стараюсь оправдать ее. И если все кончено, то я никогда не забуду некоторых встреч с нею. Особенно незабываем будет август этого года. Конечно, ко мне еще есть уважение. Именно оно, я знаю твердо, есть. Остальное неясно. Но это вкратце. Очень вкратце. Так вкратце, что порой неверно даже. Надо было еще много написать о себе и своих к ней отношениях, о своих стихах, которые выходили из-под этого пера под давлением того, что я переживал. Но, в общем, это были плохие стишата.
Зачем мечты, зачем надежды?
Зачем же думы о тебе?
Нескромные мечты невежды!
Противоречия в судьбе!
Чепуха. Были, правда, лучше, с душой, но без умения. А некоторые неплохие, я думаю, для меня были.
Продолжаю дальше.
Я прошел на сцену — скованными, рисованными шагами. Сел на стул, взглянул в щель в занавеске. Она сидит, склонив голову, и, замечаю, шарит глазами по залу. Так, есть! Она смотрит на одного из сидящих сзади. Не буду никого называть по имени. Боюсь, что из веселого комсомольца Направо (в пьесе) я состряпаю что-нибудь в противоположном отелловском роде.
Сожги, Гена, эту писанину».
Позже в своих рассказах и пьесах Вампилов показал нам многоликую любовь — потаенную, непонятую, отвергнутую, ущербную, поломанную жестокими обстоятельствами… Вероятно, он сам постоянно, всю свою короткую жизнь, с мальчишеских лет до зрелости, вглядывался в нее, переживал ее сердечные приливы и отливы. И то, что открывалось в этом счастливом и трагическом чувстве, помогало запечатлеть правду. Оно диктовало не сюжет, не историю судьбы, запечатленной в рассказе или пьесе, а тайную подоплеку чужой жизни. Вампилов мог назвать свое сочинение словами «Студент», «Глупости» или «Листок из альбома», в рассказах могла идти речь о постороннем для него, автора, — о чужой любовной неудаче, об оскорбленном чувстве, но рукою писавшего водила та печаль, которая, как неизлечимый сладостный недуг, томила и ласкала его сердце. Это глубинное чувство художника не все замечали, а угадывая, недооценивали.
* * *
Нам не надо гадать, каким был он в 17 лет, оканчивая школу. Об этом Вампилов рассказал с мальчишеской откровенностью, задорно и эмоционально — так, как привык повествовать:
«Июньским утром, после выпускного бала, мы высыпали на улицу как-то вдруг и все разом. Ночью мы выпивали со своими учителями, много торжественно курили, танцевали, и подрались, и признались в любви, и прохвастались, кто куда и зачем уезжает, — и вдруг, конечно, уж по какому-то сигналу, — все вышли на улицу. Солнце еще не взошло, на лугу за нижней улицей белел туман, мимо школы по тракту старик Камашин, угрюмый пастух, гнал свое стадо. И мы, сонные, куражливые, в белых рубахах, в новых шевиотовых костюмчиках, оказались вдруг посреди стада. Коровы стали разбредаться. Камашин защелкал кнутом; нас это происшествие рассмешило, сонливость, помню, прошла, мы погуляли по улице, потом разошлись, а через месяц-другой разъехались, и многие из нас никогда уже не возвращались в село под названием Кутулик.
…Физика манила нас в города, география подбивала на бродяжничество, литература, как полагается, звала к подвигам. Подвигов мы не совершили, но, кому удалось, побродяжничали, служили в армии, учились в институтах, стали строителями, учителями, пилотами, буровыми мастерами, офицерами. Мы работали, переженились, росли на производстве, проштрафились, остепенились, повысили квалификацию — чего только не случилось с тех пор, как мы закончили школу. Не так уж далеко от Кутулика в это время выросли города юности — Усолье, Ангарск, Братск, Шелехов, Байкальск. В этих городах мы и живем, а еще — в Новосибирске, в Москве, в Бодайбо, а кое-кто даже в городе Брагине. О старом добром Кутулике мы вспоминаем вдруг, нечаянно, столкнувшись друг с другом на углу или на вокзале…»