Вампилов
Шрифт:
Николай посвятил другу-сибиряку несколько экспромтов. Первый из них — шутливый и обращен к Вампилову и Передрееву:
Я подойду однажды к Толе
И так скажу я: Анатолий!
Ты — Передреев, я Рубцов,
Давай дружить, в конце концов.
Потом к Вампилову направлю
Свой поэтический набег.
Его люблю, его и славлю
И… отправляюсь на ночлег.
Второй
А стихи такие:
Я уплыву на пароходе,
Потом поеду на подводе,
Потом еще на чем-то вроде,
Потом верхом, потом пешком,
Пойду по улице пешком
[30]
—
И буду жить в своем народе!
И, наконец, известно еще одно короткое стихотворение Николая Рубцова, обращенное к другу:
Ужас в душе небывалый,
Светлого не было дня,
Саша Вампилов усталый
Молча смотрел на меня.
Брошу я эти кошмары,
Выстрою дом на холме.
Саша! Прости мне пожары
Те, что пылали во тьме…
Ну а как же подружился Вампилов с Передреевым? С Рубцовым — понятно: тот был в общежитии на глазах, потрясал стихами, кажется, сокровенно передающими и твои думы, любил, как и Александр, поверять их музыке. А Передреев — он всего лишь гость общежития, у него в большой Москве множество друзей и единомышленников. Но и тут нашлось то, что скрепляло братство. Прежде всего, Слово, сокровенное, правдивое, незаемное. Стоило сравнить пережитое Анатолием и его поэтическое слово, как было ясно: этому тоже, как и Рубцову, чужды ловкая приспособляемость, фальшивая верность «идеалам», лукавая искренность.
Невозможно представить, чтобы он использовал трескучую риторику или присочинил что-то в своей биографии. Передреев не писал ни о целине, ни о таежных стройках (хотя попробовал их романтики), ни, тем более, о штрафных батальонах или сталинских лагерях. Что могло стать толчком для него как поэта? Только глубокая душевная рана, или жалящая мысль, или неотступное чувство. Вот, например, предыстория одного из стихотворений Передреева «Сон матери». Три его брата погибли на фронте, и еще один — вернулся домой без обеих ног. Когда Анатолий читал упомянутое стихотворение, то в особом свете, резком, бьющем не по глазам, а по сердцу, перед Вампиловым вставали судьбы его близких, тоже переживших немало страданий. Но чтобы такое…
Стучат в окно,
Стучат в ночные двери —
Скорей вставай
И двери отворяй!
И входят в дом
Ее живые дети,
Встают над нею
Три богатыря.
Они встают,
Какими их навечно,
На каждый час запомнила она,
И нету
Чтоб кинуться навстречу,
Дыханья,
Чтобы крикнуть имена.
Они!
Руками каждого потрогай,
Гляди,
Гляди на каждого —
Они!
И, как тогда,
Как перед той дорогой,
На них
Крест-накрест
Желтые ремни…
Это написано 25-летним поэтом. И кажется, в любой лирической исповеди А. Передреева сохранялся мостик от близких ему судеб и от своей собственной тоже — к размышлениям и переживаниям, к мучительным поискам ответов. И разве не продолжением классики было, например, стихотворение, обращенное к любимой женщине:
Среди всех в чем-нибудь виноватых
Ты всегда откровенней других…
Но зрачки твоих глаз диковатых
Для меня непонятней чужих.
По каким они светят законам,
То слезами, то счастьем блестя?
Почему в окруженье знакомом
Ты одна среди всех, как дитя?
И зачем я сегодня все время,
Окруженный знакомой толпой,
Объяснялся словами со всеми,
А молчанием — только с тобой?..
Но когда я тебя обнимаю,
Как тебя лишь умею обнять,
В этой жизни я все понимаю,
Все, чего невозможно понять!
В глубинах нашей жизни, как в неиссякаемых подземных колодцах, сохранялась национальная поэзия. В отличие от экстравагантных упражнений, гладких стихотворных новелл, пресных публицистических монологов эстрадных поэтов в стихах Н. Рубцова и А. Передреева боль была не придуманной, слезы не театральные, гнев не наигранный. Какая-то тонкая щемящая мелодия, полная непроходящей печали и неизбывной нежности, сопровождала стихи двух поэтов. И на нее не могла не откликнуться душа Вампилова…
Кстати, комический случай в связи с отношением молодого драматурга к «идейным» темам припомнил А. Симуков. Как-то он решил представить Александра своему товарищу, крупному чиновнику Министерства культуры СССР. Автор воспоминаний специально подчеркнул, что это был добрый человек; он радушно принял молодого автора. А так как встреча происходила накануне пятидесятилетия Октябрьской революции, то хозяин кабинета спросил: каким творческим взносом готовится молодой писатель отметить «священную дату»? «Наступила маленькая пауза, — рассказывает А. Симуков, — и я увидел на лице Саши столь знакомую мне полуулыбку, добрую, чуть насмешливую, одновременно подчеркнутую дымкой какой-то задумчивой грусти. И я понял, что в эту минуту из нас троих самым взрослым был он — по сравнению с нами, великовозрастными дядями, совсем еще мальчик! В выражении Сашиного лица, в его мудрой, всепонимающей улыбке было как бы снисхождение к нам, к нашим, в общем-то, близоруким расчетам, словно Саша хотел нам сказать — магии дат для искусства не существует…»