Вариации
Шрифт:
— Набери и картошки себе. Ты здесь останешься, а я завтра уйду.
Виленкин вылез из погребка, смахнул с плеча паутину. Василий Логинович предложил ему снять пальто и нашел меховую безрукавку. Намыл полный чугунок картошки, поставил его в печь.
— Да ты все еще трусишься, — сказал он Виленкину и позвал его на старое место, к печному зеву. — Грейся. А ведь мороза еще нет. Так, прохладно. Еще этот снег начисто стает. Что же ты будешь делать зимой?
— Не знаю, — сказал Виленкин, как будто ему предстояло пережить первую зиму.
Василий Логинович рассказал, что последние двадцать лет провел за Полярным кругом, на реке
Виленкин невольно содрогнулся.
— Ничего страшного, — заметил Василий Логинович. — Пальцы почти целы. Человек вообще прочная штуковина.
Василий Логинович нарезал хлеб, выложил на тарелку огурцы.
— А ты с Егором работаешь? Коллеги?
— Нет.
Василий Логинович внимательно посмотрел на Виленкина, на его бородку.
— Ну, надеюсь, — сказал он с улыбкой, — не по священному ведомству?
— Что? — не понял Виленкин.
Василий Логинович потрогал свой подбородок.
— В том смысле, что не имеешь отношения к попам?
Виленкин покачал головой. Василий Логинович удовлетворенно кивнул.
— Да нет, конечно, я их за версту чую. Бородка твоя смутила, — сказал Василий Логинович и встал, прошел к печке, ухватом подцепил чугунок, подтащил его, проткнул ножом картофелину, другую.
— Готово... Я не люблю их. Попов. Соловушки с такими вот лапищами, в одежде вроде бабской, а глаз горит. В войну к нам пробрался один дезертир в женском платье, прятался от немцев в подполье, потом — от своих. Сгинул в лагерях. Туда и дорога. Меня, например, никакая сила не заставит так переодеваться... Да и о чем они говорят? Пустое, женское. Я карамелек в молодости объелся. Ездил в райпо разгружать ящики с конфетами. Пока ехал — проковырял дыру в одном ящике; время послевоенное, голодное. Ну я и давай наворачивать. На всю жизнь наелся, и с тех пор меня от одного их вида воротит.
На столе появились крепкие зеленые антоновские яблоки, сыр. Василий Логинович вышел в сени и вернулся с бутылкой, поставил ее рядом с чугунком. Что—то сопротивлялось всему этому в душе Виленкина. Печной огонь, этот стол—натюрморт; голос Василия Логиновича, его северные рассказы; нянька, живущая где—то поблизости; весь этот чужой, смачный, грубоватый мир деревни. Ему жаль было расставаться со своей трагедией. Поддаться всему этому значило превратить трагедию в фарс. И лучше бы он ушел. Шагал бы сейчас где—нибудь в ночи, под бесчеловечным небом, среди бесчеловечных полей, со своей тоской, с презрением к жизни, музыке, к себе, ничтожному игроку. Нет же! Он был здесь, рядом с этим крутолобым мужиком, который кого—то ему напоминает и что—то оживляет в музыкальной памяти. Здесь, в теплых волнах, исходящих от печки. Вдыхал запах снеди. И чувствовал катастрофический голод. Какие тошнотворные перепады. Человек действительно прочное существо. Если выдерживает эти зигзаги.
Виленкин от водки отказался. Василий Логинович настаивал.
— Я же вижу, что тебе надо поправиться. Давай, клин клином. Поверь, это первое средство.
Но
— Зачем же я ходил к Няньке? — спросил Василий Логинович.
И почему—то этот довод оказался убедительней всего. Виленкин выпил. Что может быть злее этого национального напитка!.. Некоторое время он опасался, что ему предстоит выбежать из—за стола. Василий Логинович налил в его стопку из огуречной банки мутной водицы, посоветовал запить.
— Не знаю, что там у тебя стряслось, но ты правильно сделал, что приехал сюда. В деревне всегда спасешься, — говорил Василий Логинович, закусывая. — Всякое бывает. Особенно если у тебя жена злая. Худая. Да и любая... Женщина вообще по природе своей нам враждебна. У нее цели другие. Какие? Я и сам не знаю. Но какие—то другие. Самое главное, чего она хочет от нас, — это нашей покорности. Что ты об этом думаешь?
— Не знаю, — сказал Виленкин. — Что—то такое есть...
— Но уступать — не—е—ет, — сказал Василий Логинович, качая головой. — Лучше остаться одному. Я, например, всегда чувствовал эту вражду. Баба так и норовит перекроить тебя на свой лад. Будь паинька, будь вежлив, не хами, не хмурься, не смотри, не обращай внимания на наши бабские сплетни, терпи, короче. Еще немного, и ты ангелом у нее станешь. И она нацепит на тебя юбку. Им нужно, чтобы ты стал такой здоровой, сильной, верной бабой. И только тогда вражда прекратится. Друзья, охоты—рыбалки, водочка — нельзя. Бабская узда до крови рвет... Ну, давай по второй.
Василий Логинович рассуждал дальше о противостоянии женщин и мужчин. И в конце концов пришел к выводу, что и в смерти есть что—то женское. Хотя это и кажется невероятным. Но в том—то и парадокс: жизнь дает женщина, но и смерть женщина — не мужик же? Василий Логинович сказал, что любит играть в шахматы. Самому с собой нелегко играть, особенно вначале. Потом привыкаешь. Он уже вполне освоился. Но временами ему кажется, что перед ним соперник. Точнее — соперница.
— И кто выигрывает?
— Пока выигрываю я, — ответил Василий Логинович. — Послушай, может, мы пойдем к Няньке? Нянька нам споет, у нее голос. К ней приезжали из Центра народного творчества, записывали.
— Уже поздно, — возразил Виленкин.
— Или тебе не нравится? Мой Гарик слушает всякое... Муть всякую.
— Нет, просто поздно.
— Поздно? — Василий Логинович посмотрел на часы. — Сколько на твоих? Мои отстают...
Виленкин встал, достал часы из пальто. Василий Логинович усмехнулся.
— Ты же говорил, стоят часы.
— Да?..
— Значит, уже пошли.
— Хм...
— Охо—хо—хо, — сказал Василий Логинович. — Старого опера не проведешь. А к Няньке действительно поздно. Она рано встает, рано ложится.
Василий Логинович рассказал о Няньке, о том, как она всю жизнь одна, о том, как сразу после войны она судилась из—за коровы, и ей гадалка посоветовала пустить дым судье в лицо — тогда, мол, дело выиграешь; в день суда все собрались, ждут в зале, Нянька бледная, руки в карманах — в одном спички, в другом — папироса; вошла судья, женщина в очках; у Няньки руки—ноги отнялись, но корова — как без коровы? И когда ей дали слово, она встала, достала папиросу, спички, судья вытаращилась, зал помертвел, а она чирк! чирк! затянулась и в сторону судьи “пуф!” Судья: вы это... что? Нянька: волнуюсь очень. Судья: ну—ка немедленно... Корову присудили другому. “Видно, далеко сидела, надо было подойти”, — сокрушалась Нянька.