Варшавский договор
Шрифт:
В кабинете было чисто, тихо и сумрачно. Котенок бродил, урча, вокруг рабочего кресла, огромного, кожаного, так и не освоенного Неушевым. В кресле сидел мужик.
Опять, подумал Неушев почти с облегчением. А следовательша говорила, поймали их. С другой стороны, она же не сказала, что всех поймали. Ну что, вариант. Не убью, так покалечу гада. С болью жить, быть может, не сильно приятней, чем не жить. Вот и проверим.
Он шагнул вперед и застыл. Мужик сказал по-татарски:
– Привет, Сабир-абый.
Сабиром Неушева не называли лет тридцать, да и раньше называли лишь в семье. Но не только в этом дело было. Еще в голосе. Неушев знал этот голос, хоть и не слышал
Неушев изо всех сил всмотрелся в лицо напротив и с трудом выговорил:
– Нияз. Ты живой, значит.
В груди стало пусто и лихо, и эта пустота выкусила все до горла. Неушев потерялся, а нашелся уже в кресле – том, что для отдыха, мягком, низком и с обивкой из толстого хлопка. Нияз, как-то оказавшийся рядом, отступил обратно.
– Нияз, – повторил Неушев, когда снова смог дышать. – Сынок. Ты здесь откуда… Нет, ты где вообще, как живешь?..
– Да это без разницы, Сабир-абый, где да как. Живу и ладно. Ты вот про себя скажи – что устроил?
Нияз всегда говорил по-татарски не то чтобы с легким акцентом, но будто немножко притворяясь то ли старцем, то ли конферансье – округло и с придыханием. А теперь у него и слова проскакивали какие-то неживые, как из старинной книжки. Зато говорил он живо, чересчур. Это Нияз-то, который даже в щенячью пору был сдержан и собран.
Тут Неушев вспомнил, как собранность-сдержанность не помешала Ниязу щенячьей поры взорваться вполне в фамильном стиле. Даже изощренней. Неушевы от обиды орали, посуду били и рвались в рукопашную. А Нияз тогда, четверть века назад, в ответ на какую-то ерунду – глуповатую, но беззлобную шутку про то, что при взрослом племяше-нахлебничке и грудная дочка быстрее расти будет… Так вот, он встал, извинился, перешагнул через коробки и вышел из квартиры, осторожно прикрыв дверь. Из новенькой и, как тогда казалось, огромной трехкомнатной квартиры, в которую Неушевы два дня как въехали, покинув «малосемейку». Последней волной, как оказалась, въехали, больше завод никому квартир не выдавал.
Девчонки, понятно, не поняли ничего – Гульшат в принципе ничего кроме титьки не понимала, а Айгуль, высунув язык до ключиц, разрисовывала недовыброшенную строителями ленту обоев. Фирая не услышала, она на кухне возилась. Ночью, когда Неушеву пришлось поверить самому и признаться жене, что племяш, скорее всего, не придет, Фирая, конечно, устроила скандал – шепотом, чтобы дочек не разбудить. Неушев тогда еще такие скандалы пресекать стеснялся, поэтому всю ночь молча курил на балконе. Ну и потом три дня молчал. И все представлял, каким пенделем встретит Нияза, когда тот наблуждается – без денег, вещей и работы, – по чужому городу, чужой республике, чужой стране. И вернется. Побитым щенком.
Нияз не вернулся.
Больше они его не видели. И ничего, выжили. Айгулька, правда, пару недель ныла: «Де Иязабы, хотю Иязабы». Фирая с полгода хранила вещи Нияза – пару рубашек и брюки без пиджака. Потом кому-то снесла или похоронила, с нее станется – к Новому году, когда от Нияза пришла открытка из Казани. С поздравлениями, наилучшими пожеланиями, извинениями за причиненные хлопоты и уверениями, что все с ним хорошо. Потом еще перевод от Нияза пришел на восьмое марта, немалая по тем временам сумма. Неушев порвал извещение, позвонил на почту и велел отправить деньги обратно с указанием, что адресат выбыл. Он уже стал главным инженером, фактически вторым человеком на заводе, следовательно, и в городе, так что почта козырнула, невзирая на отмену синей форменной фуражки. Больше писем и открыток не было.
Хотя нет, Неушев видел Нияза – по телевизору
Неушев постарался забыть этот сюжет, но не смог. Через месяц он потихоньку узнал телефон местного полуМИДа, убедился, что Нияз действительно работает там в протокольном отделе, за несколько дней собрался с силами и мыслями и позвонил. Девушка ответила, что Нияз Ахметзянович в командировке. Потом она отвечала, что Нияз Ахметзянович в отпуске, отвечала все более нервно, и когда этот бесконечный отпуск завершится, не говорила, бросая трубку. В следующей казанской командировке Неушев не поленился, купил бутылку коньяка, а также всяких вычурных фруктов – на случай, если Нияз так и не научился пить, – и отправился в протокольный отдел. Девушка пыталась начать разговор еще более нервно, но, узнав, что Неушев родственник, причем единственный, подскочила к нему, делая странные движения лицом, вытащила на улицу и там, ежась от октябрьской слякоти и косясь на скучающего неподалеку милиционера, нашептала какую-то чушь про то, что Ниязика отправили за границу, а там война началась, и он не вернулся и, видимо, уже… Тут она перекосилась и убежала, смешно раскидывая каблуки в стороны. А Неушев поехал в гостиницу, заперся в номере и нажрался до беспамятства – кажется, последний раз в жизни.
Нажрался последний раз. А беспамятство-то еще было, как минимум однажды.
Извиниться, что ли, за тот разговор, подумал Неушев, но сообразил, что дело снова кончится печально. Кроме того, в доме не было коньяку и фруктов, а в организме – желания и способности извиняться. Да и смысла в этом не было никакого. В любом случае, Нияз пришел не за извинениями.
А зачем пришел-то?
– Ты зачем пришел-то? – спросил Неушев тяжело.
– Тебе помочь, – негромко ответил Нияз.
– Думаешь, мне еще можно помочь?
Нияз пожал плечами, не собираясь отвечать, но все-таки ответил, хоть и не совсем впопад:
– Сабир-абый, все-таки, что ты устроил тут?
– Что я устроил? Что устроил? Всё уже устроил, нечего больше – ну, почти. Не волнуйся так, сынок.
– Ага. Дядюшка храбрый. О девчонках своих подумай.
– Так, – сказал Неушев, наливаясь фиолетовой злобой знакомо и опасно, да и черт с ним. – Вот с этого места поподробней. Что с девчонками?
– Да ничего с девчонками. Это с тобой что-то. Семью пытался разрушить, девчонок расшугал, потом жену…
Он резко замолчал.
– Продолжай, – подбодрил Неушев. Фиолетовая злоба мгновенно ушла, в груди стало пусто и горько.
– Да нечего продолжать, – тихо сказал Нияз. – Что случилось, то случилось. Ты сам знаешь, что ты говорил, зачем ты говорил и что было потом. И ты сам себе судья. Паршивый, правда, но уж какой есть. Судья. Но не палач.
Неушев зашевелился, криво улыбаясь. Нияз, чуть повысив тон, продолжил:
– Ты знаешь – а больше не знает никто. И не узнает, понял?
Да ты-то откуда, хотел сказать Неушев. Что ты вообще знаешь про жизнь и про смерть, щенок, который шлялся где-то сто лет, заставляя людей стыдиться и страдать, а теперь, когда всё решилось само собой без чьей-либо помощи, зато стыд и страдания стали невозможными, явился ясным солнышком и высокопарную чушь несет.