Ваша С.К.
Шрифт:
— Это что еще за вольное литературное творчество?! — почти что вскричал секретарь, увидев словосочетание «лошадиная фамилия». — Это официальная бумага, а не «Летучие заметки» из Петербургской газеты, рыба моя! У нас только вестница летучая!
— Перепечатать? — спокойно спросила Олечка Марципанова и уже было протянула руку, чтобы забрать свое выдающееся литературное творчество, как Федор Алексеевич схватил разгрызанное перо, обмакнул его наконец в чернила и зачирикал половину листа.
— Ни Антоша Чехонте ты, а Олечка Марципанова. Обождите… —
Федор Алексеевич вытащил из ящика огромную перчатку, натянул ее на правую руку и только после этого подал протокол на подпись вместе с пером. Расписавшись, как кура лапой, сова вспорхнула со стула уже в птичьем обличье и принялась биться о клетку с мышами, но не могла ни открыть замок, ни просунуть когти сквозь тонкие прутья. Тогда она снова ударилась оземь и превратилась в подобие человека.
— Хотите, чтобы мы ушли? — спросил Федор Алексеевич, поднимаясь из кресла.
Капор закачался из стороны в сторону, и вдруг госпожа Буфница вновь запела:
— Терпи, не плачь, невеста, не выплакаться впрок,
Терпи, уж коль сменила кокошник на платок.
Тяжёл платок наш бабий, но вида не кажи:
Под ним умело прячем все горести свои.
Терпи со всеми вместе, наш бабий крест неси.
Олечка Марципанова тоже сделала шаг от стола, но голова госпожи Буфницы последовала за ней, как и голос:
— Ох, бедная невеста, хорош ли выбор твой? Чем худо выйти замуж, так лучше прямо в гроб!
— Ступай! — подтолкнул ее в спину Федор Алексеевич и за дверью сказал: — С голодухи у нее котелок не варит.
Они проследовали в гостиную, и Олечка без спросу подсела к роялю. Стучать она умела не только по клавишам Ундервуда. Краснеть ей в приличном обществе оставалось лишь за неумение танцевать. Играла Олечка, конечно, не как выпускницы Смольного института, но ее любительское музицирование никого в Фонтанном доме не смущало, а порой даже забавляло. Хотя аккомпанировать собственному пению ей категорически воспрещалось.
Вот и сейчас Олечка, от греха подальше и для услаждения слуха своего благодетеля, как все порядочные барышни, заиграла «Лунную сонату», но только ее начало. Ко второй части, разученной Олечкой самостоятельно еще в квартире доктора, она переходить боялась, чтобы не вышло у нее ненароком увеселительного скерцандо, как у всех нечутких исполнителей сего творения Бетховена. Однако она чуяла плохое настроение Федора Алексеевича, который обмахивался совиным протоколом, точно веером.
— Триста лет, а дурак дураком… — выдал упырь явно не о себе.
Олечка не перестала играть, потому что решила промолчать. Однако не преминула подумать, что другой и в полных триста шестьдесят три года особого ума не нажил. Отсутствие ума у Фёдора Алексеевича подтверждалось тем прискорбным фактом, что он ну ни в какую не соглашался сделать мамзель Марципанову честной нечистью. Другими словами, пользовать пользовал, а колечко дарить не спешил, говоря в шутку: придумай, рыба моя, сперва-наперво, какой царицы племянницей приходишься, а там уж я подумаю, стоит ли мне жениться во второй раз… Олечка сразу менялась в лице — оно становилось ещё белее и ещё прозрачным. Тетка ее служила кухаркой, и если и была в каком-то роде царицей, то только расстегаев. Расстегаи выходили у Клавдии Савишны отменными и Олечка Марципанова сейчас не понимала, как раньше могла не любить пирогов с семгой. Ей захотелось их прямо сейчас, она так размечталась, что заиграла запрещенное скерцо.
— Вели своей рыбе уплыть отсюда! — услышала она, хоть и не сразу, голос разъяренной хозяйки Фонтанного дома. — Меня без рыбьей вони мутит…
Княгиня Мария стояла, вцепившись в дверной косяк и, по всей видимости, не могла от него отойти, как от позорного столба. Лица ее за черными траурными перьями не было видно, но Олечка Марципанова и без того знала его выражение. Она поднялась из-за рояля и уплыла в соседнюю комнату — выйти через черный ход у нее не получится, Ее Светлость, сейчас ужасная Темность, не пропустит. Олечка с опаской заглянула в приемную: там никого уже не было — ни госпожи Буфницы, ни мышей. Только клетка валялась на полу раскрытой. Олечка не стала ее поднимать.
Она вышла через дверь на набережную, подошла к ограде и, вытащив из-под шнурков доски, принялась неистово колотить ими, подняв ночью невообразимый шум, нисколько не заботясь ни о спокойствии законопослушных граждан, ни о пьяной голове княгини Марии. Особенно о ней — классовая ненависть в Фонтанном доме была на лицо, на два лица: Олечкино и Марии.
— Вы что ж это, барышня, такое творите?
Олечка вздрогнула, замерла, повернула голову в сторону городового и, по живой памяти, испугавшись, сиганула через решетку прямо в воду. Вот тут поднялся настоящий крик — уже городового. И впервые ему на помощь, а не чтобы поколотить, пришла толпа «чижиков”-правоведов. Студенты поскидывали свои зеленые мундиры и сиганули в воду, но понятное дело — никакой девушки не вытащили. Хорошо, сами не утопли. Теперь мокрые они с благословения блюстителя порядка и в соответствии со всеми изученными ими законами Российской Империи распивали за упокой утопленницы на Фонтанке водку и даже не из рюмок, а прямо из горла, горланя при этом во все горло арию царя Додона:
— Буду век тебя любить,
Постараюсь не забыть.
А как стану забывать,
Ты напомнишь мне опять.
— Я их убью! — кричала в это время княгиня Мария, пытаясь вырваться из железной хватки секретаря своего мужа.
— Куда тебе еще водки, зараза! — шептал он, пытаясь оттащить Марию от косяка и каким-нибудь образов водрузить мертвецки пьяное тело на второй этаж.
Месть Олечки Марципановой за оскорбление ее рыбьей натуры удалась нынче на славу!
В спальне княгини высилась кровать под балдахином, а под ней держали гроб для таких вот особых случаев. Хрустальный, чтобы иметь возможность контролировать похмельное состояние княгини. Федор Алексеевич сбросил в него Марию и хотел уже опустить крышку с приказом «Проспись!», как княгиня вдруг взглянула на него абсолютно трезвым взглядом:
— Ты знаешь, что в прошлом году английскому летчику Марселю Дезуттеру брат-инженер сделал протез из алюминия?