Василь Быков: Книги и судьба
Шрифт:
Не местные власти виноваты в бессердечном отношении к крестьянству — все шло сверху. Вероятнее всего, с самого верха. А местные даже порой смягчали жесткие приказы и требования, что иногда для них же самих кончалось плохо. Наверное, именно из-за этого Зарубе и пришлось пострадать, ибо его доброта и человечность заменяли много чего и смягчали это новое отношение к крестьянину. Все ж таки он сам был из народа и, видно, не обладал необходимой жесткостью, которая требовалась по тем временам [287] .
287
Там же. С. 102.
Азевич тоже помнил, как его отец пытался найти правду для крестьян. Как и многие люди его сословия до него, отец Егора искал ответа на проблемы крестьянства у правительства. Когда процесс коллективизации перешел во вторую, насильственную стадию, старший Азевич приехал в город к сыну посоветоваться, к кому бы обратиться за помощью. Егору было не до отца, в эти дни его должны были принимать в партию, поэтому он не особенно церемонился с политически незрелыми воззрениями родителя. А тот все уповал на традиции (народ в свое время думал, что чиновники скрывают от царя настоящее положение вещей), надеялся, что правду можно все-таки найти в Москве или
288
Быкаў. Т. 6. С. 97.
Блуждая по лесам, герой Быкова имеет время обдумать не только весь процесс коллективизации, но и малейшие его детали. Коллективные и индивидуальные страдания населения Беларуси включали, как мы знаем, целую гамму несправедливостей. Тут и высылка крестьян целыми деревнями, постоянные аресты, армии пропавших без вести, беспрестанное физическое и психологическое надругательство и уничтожение миллионов. Повествователь «Стужи» предлагает следующий комментарий:
Люди! Что только с ними не делали и еще чего-то от них требовали. Все годы разного нового строительства они, однако, были не целью, а только средством для воплощения этих великих и не очень разумных, часто надуманных, а то и бессмысленных планов. Они были скорее каким-то материалом, из которого лепили разные, кем-то придуманные фигуры, не думая, нужна ли кому-то эта лепка и эти фигуры. Азевич скрепя сердце тогда пытался думать: все это нужно для высшей цели. Хотя бы для страны, социализма, будущего. Видимо, так думали-считали многие, если не все из их районного начальства, но годы шли, и все выразительней приходило понимание: если это идет во вред тем, кто работал сейчас, то возможно, что и для следующих поколений пользы не будет. Все это на погибель и тем, и другим.
Ужасно неприятно ему было это копание в прошлом, его мысли о жизни, в которой было так мало радости, только разочарование и боль. А вот теперь и новая огромная боль — война. Тут уже полная гибель всего и всех. Правда, здесь все выразительно, как в солнечный день, тут нет сомнений — надо бороться. Со всей силой, на всех фронтах. Нужно как-то напрячься и не дать себя пересилить, иначе ничего не будет — ни жизни, ни надежды. Но вся беда в том, не вернется ли то недавнее после войны? Ведь всякая борьба наполняется не только смыслом «против чего», но и «за что». За что он будет бороться? За то, что перенес он, его родители, сестра Нина, Анеля и ее родители? Нет, за это он не хотел бы. Тогда за что?
На этот вопрос ответа у него не было [289] .
289
Там же. С. 115–116.
В романе Быкова белорусские крестьяне демонстрируют не только конформизм или разные формы сопротивления по отношению к правителям — советским колонизаторам и фашистским оккупантам, но часто проявляют высокую степень толерантности, сочувствия и человечности по отношению к своим обидчикам. Когда Азевич заболевает и оказывается на грани смерти, простая и обнищавшая при большевиках белоруска выхаживает его и возвращает к жизни. Эта женщина в свое время потеряла мужа: его, трудолюбивого и порядочного человека, честно работавшего в колхозе, арестовали как «злоумышленника» и «вредителя». Она ждала его всю жизнь, но так и не дождалась. Сын пропал без вести на фронте. Узнав Азевича, который когда-то собственными руками расколол ее жернова, она приняла его, больного, опасного беглеца, словно члена: семьи. Азевич, не понимая того, что его узнали, думает о ее судьбе, которая стала для него подлинным символом жизни миллионов таких вот страдалиц:
А теперь вот она кормит своим хлебом того, кто разбивал ее жернова, лишал ее пропитания. Или она не знает, не догадывается, кто он? Или вовсе нет у нее обиды на него и таких, как он? Недавних райкомовцев, комсомольцев, активистов? Что же это за характер такой — беззлобный или неразборчивый на добро и зло? Что это — деревенское, женское? Или национальное? Откуда оно взялось, хорошо это или нет? А что, если эта незлобливость перекинется на отношение к немцам? Подумают, что и немцы не хуже. Тем более что позволяют есть свой хлеб, чего большевики не позволяли [290] .
290
Быкаў. Т. 6. С. 119.
Понял ли Азевич «до донышка» все, что происходило во времена коллективизации? Вряд ли. Да Быкову и не нужно, чтобы его герой «понял все». Для художественной правды этого характера гораздо важнее, что он оказался способен ставить перед собой такие болезненные вопросы. Если бы не война, не экстремальная ситуация — кто знает, встали бы они перед ним. Разве только в лагере — фашистском ли, советском… Ответы на них — и однозначные — похоже, знает автор. Но он не торопит ни своего героя, ни читателя, предоставляя последнему не готовые выводы, а тяжкий путь блуждания, вслед за Азевичем, по замерзшим лесам Беларуси и по его бередящим душу воспоминаниям.
Не перейдет ли то мерзкое прошлое и в будущее, после войны? Наверное, перейдет… То самое, что пережито с такой болью и великой обидой. Но это ведь страшно! Вот так положение, чтоб оно сгорело. И выбора нет никакого. Может, однако, что-то изменится, хотел переубедить себя Азевич. Не может быть так, как было, — не должно. Все же нельзя так с народом. Ведь и белорусский люд имеет право на человеческое отношение к себе [291] .
Тяжелые раздумья Азевича о судьбе белорусского крестьянства неожиданно подводят к ошеломляющему выводу о том, что единственная надежда и опора этих несчастных, для большевиков не более чем незаконнорожденных людей, — вера в Бога, возвращение в церковь. «Стужа» — одна из первых работ Василя Быкова (вспомним, когда была написана начальная редакция романа), где, пусть осторожно, но начинает звучать тема народа и религии. В этом романе читатель находит не только символы христианской веры, но и многократные ссылки на Библию. Сам Азевич, возвращаясь в лес после побывки у сердобольной белорусской женщины, совершенно очевидно обращается за помощью к Богу, совершая необходимый обряд:
291
Там же. С. 125.
…и он, не стыдясь, перекрестился. Возможно, первый раз с начала войны. Немного даже смутился от этого своего побуждения, так как не крестился с детства — ни подростком, ни тем более с тех пор, как служил в районе. Но почувствовал, что теперь — было самое время, вероятно, уж не помешает. А может, и поможет. И ему, и той тетке, и всем, кто оказался в беде. Ведь кто еще им поможет… [292]
Возрождение белорусской литературы в XIX веке было связано в основном с крестьянской тематикой. Здесь следует помнить, что полное, юридическое закрепощение белорусского крестьянства, в отличие от русского, произошло почти на два столетия позже. Крепостное право было установлено на территории Российской империи в XV–XVI веках, укрепившись к началу XVII века, в то время как на территории исторической Беларуси крестьянство попало под гнет крепостничества, закрепленного законами Российской империи, только после последнего раздела Речи Посполитой, за пять лет до начала XIX века, Грамотность белорусского крестьянства снизилась до уровня русского уже в первом поколении крепостных. Восстание Кастуся Калиновского 1863 года, как мы знаем, привело к запрещению письменного белорусского языка. Тем более важно внимание к белорусскому языку таких просветителей и писателей, как Дунин-Марцинкевич [293] , Францишек Богушевич [294] , а при переходе к XX столетию — Янки Купалы [295] , Якуба Коласа [296] , Максима Богдановича и других, считающихся сегодня классиками белорусской литературы [297] . Все эти писатели в разной степени использовали как литературный, так и разговорный белорусский, причем оба варианта почитались царской официальной культурой как более низкие в сравнении с русским языком и определялись в качестве «мужицкого языка».
292
Быкаў. Т. 6. С. 126.
293
Винцент Дунин-Марцинкевич (1807–1884), начавший литературную деятельность в качестве либреттиста, переводчика и драматурга, писал в основном по-белорусски и по-польски; он был также активным членом белорусского политического движения ранних 1860-х. Царская администрация, обвинив писателя в авторстве политических памфлетов и рассказов, продержала Дунина-Марцинкевича в тюрьме после его «Гутаркi старога дзеда» (Разговоры старого деда). Одна из наиболее известных работ Дунина-Марцинкевича — его перевод на белорусский «Пана Тадеуша» Адама Мицкевича.
294
См.: Глава 1, сн. 28.
295
См.: Глава 1, сн. 30.
296
См.: Глава 1, сн. 31.
297
См.: Глава 1, сн. 32.
Несмотря на все различия, названные писатели обладали одной общей чертой: их интересы лежали не только в области «чистой» литературы, почти в той же степени их занимали характер, традиции, особенности народа, к которому они принадлежали. Нынешним языком обращались к проблемам национальной самоидентификации, внося таким образом свою лепту в научные (социальные, лингвистические, этнографические и исторические) области белорусистики. Эти традиции, начатые белорусской литературой в 1860-х, продолжились в XX столетии деревенской прозой Максима Горецкого (1893–1939), написавшего хронику жизни крестьянства своего поколения [298] . Написав свою жгучую хронику коллективизации, Василь Быков более чем достойно продолжил эту традицию.
298
Максим Горецкий был ведущим писателем и ученым своего времени, ставшим одним из миллионов жертв советских репрессий в Беларуси. Его работы были запрещены как на родине, так и на территориях Советского Союза до недавнего времени. В своем романе «Комаровская хроника», который автор писал 7 лет, Горецкий использовал как исторические сведения из X столетия, касающиеся крестьянства, так и биографические факты из жизни крестьян XX века. Только отрывки из этого романа были опубликованы в конце 1980-х.
Бедные люди: 1956–1993
В этом быковском выборе, в этом пристрастии таланта… если и есть какое-либо небрежение, то не мирным, не обыденным, а вяло текущим, бесстрастным, бессобытийным, как бы формальным, техническим временем, отсчитанным, зафиксированным, оприходованным, но каким-то бездарным, о котором говорят: «жизни жалко».
Произведения, собранные в шестом томе, — разнородны; на первый взгляд они объединены в случайную по жанрам и по времени подборку. За коротким романом «Стужа» следует тринадцать рассказов, десять из которых написаны в ранний период творчества писателя, между 1956 и 1965 годами; последние три рассказа написаны и опубликованы в 1993 году. Следующая работа — драма «Последний шанс», законченная в 1967 году. Шестой том также включает более 180 страниц журналистских работ автора, написанных на протяжении всей его жизни, хотя в большинстве своем это публицистика 1990-х. Но ощущение «случайности» подборки пропадает по мере осознания того факта, что большинство этих произведений, как и «Стужа», — «диссиденты». Некоторые из этих работ сначала были изданы в Украине и России, ведь их появление зависело от обстоятельств, индивидуального вкуса, а порой и мужества редакторов. В 2003 году, незадолго до кончины, в телефонном разговоре Василь Быков подтвердил мое предположение о том, что у него не было возможности проконтролировать отбор произведений для шестого тома. Писатель также сообщил тогда, что ему только что предложили издать в Беларуси новое собрание сочинений восьмитомное [299] . Несмотря на то что шеститомник издавался во время перестройки, цензура не баловала белорусских деятелей культуры признаками свободы.
299
Этот проект не реализовался в задуманном виде, однако вдова писателя, Ирина Михайловна Быкова, на свои средства издает восьмитомник, бесплатно снабжая библиотеки каждым новым томом. Ее подвижническая работа медленно, но продвигается.