Василий Аксенов — одинокий бегун на длинные дистанции
Шрифт:
Сейчас — в некотором смятении: Боря предупредил, что приедет Пик, и я тороплюсь. Столько всего — к вам, главное же — непрестанной нежности и тоски. Как часто, сильно и томительно вы мне снитесь! И всегда — не просто, со значением, в которое потом с печалью вникает дневная душа. И в каждом сне — ощущение вашего соучастия, действенной взаимности, простертости в мою сторону — спасибо. Спасибо и за «Континент», за Васькино замечательное интервью.
Все же, наспех, по порядку. По добрососедству моему я близко участвовала в бедном завершении жизни Вергасова: в больнице и во всем, что
На скромных поминках сидела рядом с его братом, учителем с Кубани, он сетовал, что — не пышно, без начальства. Вдруг — начальник входит. Я отпрянула на другой конец стола, он покосился на Липкина и Лиснянскую, имеющих с покойным свою какую-то связь.
В своем кратком скорбном слове начальник этот перечисляет все трудности нашего международного положения, предостерегает о беспечности к польской опасности.
Я: Послушайте, ваша Кузнецов [395] — фамилия?
395
Феликс Кузнецов.
Он: Вы же знаете.
Я: Меня с вами прежде никто не знакомил, а теперь — поздно.
Он: Вы — женщина, и вам прощается.
Я: Никогда не заметно было, чтоб вы, уничтожая и сажая, считались с полом.
И — так далее.
Я: Здесь — поминки, вы не заметили? Здесь люди собрались. А вы — нелюдь, нечисть, — и делать вам здесь нечего. (Сама — в ужасе: дом не мой и поминки не мои.)
За его спиной девка Люська (оказалось — жена его) делает мне знаки.
Все это (может, вы уже знаете от Инны) затем описываю, что до сих пор не понимаю продолжения.
Наутро прибегает Каверин: Беллочка, что именно было (он уже знал от Лиснянской)? Звонили из ЦК (по-моему): что с Беллой? Почему она так нервничает? Мы не считаем ее изгоем, почему она отказалась от публикаций, от телевидения?
Далее — и впрямь, звонит Широков (хороший) из ЛГ: дайте стихи. Я думала, думала, потом дала: про Высоцкого, про Цветаеву и «Сад».
В то время — я плоха была, такая, как в письме про Н.Я.
(Да, кстати, Борька тогда делал «Лебединое озеро» для Софии. В Болгарию, конечно, не пускали, но он собирался лишь макет и эскизы отправить и деньги получить. Вдруг говорят: вылетайте в Софию, спектакль срывается. Он несколько раз летал и возвращался.)
Сдав макет и эскизы, Боря прилетел и нашел меня — обезумевшей от похорон, девятых и сороковых дней и от жизни.
Как-то его осенило: отправить меня в безвестный и захудалый художнический дом под Тарусой (летом — пионерлагерь, поэтому обитель моя называлась «пионерлагерь «Солнечный»).
Там, через десять дней мрачности, я начала писать стихи: днем и ночью.
Там же получила «Литгазету»: стихи к Цветаевой и «Сад» (твой).
Я уехала из Тарусы первого апреля: с грустью и с пачкой стихов.
На 3-е и 4-е были назначены концерты в Риге (общество книголюбов), на стадионе. Звонит устроитель: ЦК запрещает как бы не выступление, но объявление, а про выступление как-то уклончиво говорит. Устроитель Юрис возражает, что они коммерческая организация, надо продать 7 тысяч билетов. С угрозой говорят: разбирайтесь сами. Билеты были проданы — без афиши, и свою тысячу рублей мы получили (это было кстати: в Риге и на побережье начиналась весна, и все вспоминали мы тебя в пустых барах и ресторанах).
Рижане очень ликовали, очень были благосклонны, Юрису — не попало, он все время был страшно испуган и после второго выступления на стадионе жутко напился.
Но дело было в том, что я была уже не та, претило мне стоять на сцене. Хоть стояла я хорошо (публика заметила: никаких посвящений Жене и Андрею), четко, печально.
И все же — ощущение какой-то неправедности, замаранности осталось у меня. Вскоре я опять вернулась в Тарусу, но в стихи было вернуться трудно. (Все же опять много написала за 17 дней.) Правда твоя, Васька, насчет романтического «image». Казалось бы, что лучше: читаю огромному бледнолицему залу про Пастернака, Цветаеву, Ахматову и новое — медленное, непонятное.
Но радости уже нет от этого. Впрочем, с выступлениями опять все заглохло, так что тужить не о чем.
В сей миг вошел Дмитрий Александрович Пригов. Теперь он читает Васино, а я пишу Васе.
Вася, я так быстро и некстати перечисляю все эти скудные подробности жизни, потому что и сама не знаю: к чему ведут они?
Про советских и меня понятно, что они решали и решили, до поры до времени, — не трогать меня. Да и не до меня им: у них опять собрания, съезд и прочая.
Но и я их видеть не могу и соотноситься с ними не могу. (В маленьком случае: идем с Лизой по улице, Карелин норовит сунуть руку, я руки за спину: «прочь, прочь, не надо этого». В случае всей жизни — ведь то же самое.)
Стихи же новые, по дружеской просьбе Фогельсона [396] , сложила, отдала ему.
Да, стихи. Я их все пришлю тебе.
Приехал Пик.
Васька, я сняла что-то в Тарусе, опять хочу поехать, уже с детьми.
По приезде — все-все, что написала, пошлю тебе.
Пока же, прости, что написала как-то все не так, как живу, как горько люблю вас, как безнадежно обо всем думаю.
Одно несомненно: лишь стихи и прочие писанья ответят мне на все мои вопросы, с которыми лишь к судьбе могу взывать.
396
Виктор Сергеевич Фогельсон много лет был редактором отдела поэзии издательства «Советский писатель».
Вася и Маята, Пик и Бигги — уже едут.
Я все написанное — пишу в Васину тетрадь, чтобы и Вася написал.
Теперь — примите разрывание сердца, любовь мою и Бори и, Вася, — любовь множества людей.
В следующий раз напишу — лучше.
Липкин — счастлив из-за книги!
Целую. Ваша Белла
Многого не успела.
Вот, смешное. Приходит молодой человек, с тайной рукописью, с письмом от Владимовых.
Кладет все это в ящик № 30 (как у нас) соседнего дома.