Василий I. Книга вторая
Шрифт:
Он стоял и жадно впитывал запахи натерянной коровьей шерсти и птичьего пуха из старых выброшенных гнезд, весенней земли, древесной живой коры, под которой забродили сладкие соки новых лиственных рождений, запахи навоза и прелой соломы, веявшие из деревни. После тишины келий и монастырского двора, после кротких великопостных чтений, с редкими свечами, невнятными вздохами усталых братьев, мир оглушал Андрея ревом полой воды в овраге, синичьим настойчивым посвистом, резким граем грачей, дальним коровьим мыком и лошадиным ржанием. У кого-то в деревне визжал поросенок, пели петухи; поскрипывали колеса телеги, едущей через нижнюю плотину, все было бодро, деятельно, готовно к чему-то радостному, что обязательно и скоро должно произойти. Но главное — в мире были его цвета, краски, оттенки, переходы неуловимой просини в солнечность, блеклой печали только что открывшейся из-под снега прошлогодней
Он стоял и корил себя за неравновесность, не-согласность мыслей, за мирское беспокойство, достигавшее его за толстыми монастырскими стенами Вервием подпоясанная легкая ряса грела плохо, Андрей засунул зябнущие руки в рукава, неожиданно наподдал ногой накатившийся на него кубарь и сам побежал за ним вместе с детьми, захлебывающимися от смеха. «Ах, грех, грех! Великий пост на дворе, какие игрища!» — корил он себя, а сам смеялся и бежал с детьми за кубарем вниз к луговине над овражьем, откуда несся сладостный шум вешней воды. Один из мальчиков упал и, беспомощно растянувшись, проехался по весенней густой грязи Встал черный, как эфиоп, однако весел по-прежнему И другие ребята веселы, тычут в него пальцами, хохочут.
— Все одно чернее монаха не станешь!
Уж над Андреем потешались пострелята, но ему оттого было лишь радостнее на душе: «От мудрецов скрою, а детям открою», — вспомнил он, глядя на закрасневшие ребячьи лица, их улыбки, чувствуя горячие ручонки, хватающие его:
— Покружи!
— Устрой карусель!
Он взял на каждую руку по двое. Они висли, цеплялись, иные срывались, иные держались крепко, пока кружил он их, оторвав от земли.
Великий князь Василий Дмитриевич наблюдал эту картину сверху, с седла своего белого коня. Видел черную рясу и цветные детские рубашонки, мелькавшие по лугу, сверкающие голые грязные пятки, разинутые в восторге рты… Только-то и отметил: «Ну и здоров ты, брат Андрей! И пост не изнурил тебя!» А еще подумал, что ведь не отрок и не юноша уж Рублев, четвертый десяток разменял.
Узнав, что Андрей наконец-то начал икону и остановился на найденном им знамении будущего образа Николы, великий князь не утерпел и снова завернул в монастырь. И опять не застал изографа, но одного лишь Пыску, который сказал прерывающимся голосом и даже вспотев от волнения:
— К брату Андрею великие старцы пришли!
— По какому такому делу?
— Видишь ли, отче Никон из Троицкой обители возжелал в память преподобного Сергия иметь храмовую икону, поелику един Бог, во святой Троице поклоняемый, есть вечен, то есть не имеет ни начала, ни конца своего бытия, но всегда был, есть и будет.
— Видел я, в церкви во имя Троицы, которую сам Сергий срубил, есть такая икона.
— Никон другую хочет, для нового, каменного храма взамен старого деревянного.
— А Андрей что же, согласился? Он ведь мой заказ еще не исполнил! — в голосе великого князя Пысой расслышал угрожающие нотки, но не сробел, объяснил прямодушно.
— Испортил я все брату Андрею. Доверил он мне, а я испортил, неук я, только камешки растирать горазд, ну и еще левкасить, а я кистью шлепать возомнился. После покаянной молитвы я испорченную цку отмачивал в воде и стирал краску настоянном на уксусе хвощом, стер… Теперь все сызнова надо брату Андрею начинать. Вон смотри, стоит-ждет отлевкашенная цка для твоей иконы.
— Как же так? Ведь Андрей и знамения образа Николая-угодника сделал, а ты говоришь — сызнова?
— Не-е, брат Андрей не прорисовывает и не процарапывает грунт, как другие, не наносит на левкас рисунка, чтобы потом его краской покрывать, а сразу пишет! Так никто больше не умудрен. Потому и Никон вот благословил его на «Троицу». Эта икона, как и твой Никола, на полусаженной доске будет.
Василием Дмитриевичем овладело смутное беспокойство: а вдруг да передумал Андрей, не станет его заказа исполнять?
— Но как же Никон мог благословить? Он что же, нарушил обет молчания, который дал три года назад в знак скорби по почившему Сергию?
— Нет, он по-прежнему молчит, а игуменом вместо него на Троице отче Савва Сторожевский. Но вот пришли от Никона старцы…
— Где они? — уж не только беспокойство, но ревность и гнев стали прослушиваться в голосе великого князя.
— Там, в лесу у озера, где часовня с крестом, где Стефан Пермский поклонился Сергию, помнишь, чай?
Конечно, Василий Дмитриевич помнил рассказ о дивном событии, произошедшем при жизни Сергия Радонежского. Стефан был связан с пер во игуменом тесной дружбой. Однажды, направляясь из мест своей миссионерской деятельности в Москву для встречи нового митрополита Киприана и не имея времени на этот раз заглянуть на Маковец к своему другу, остановился на дороге, вышел из повозки, прочел молитву, поклонился в сторону невидимого Троицкого монастыря и сказан: «Мир тебе, духовный брат!» Сергий был в это время со своей братией в трапезной. Встав внезапно и в свою очередь прочитав молитву, сказал: «Радуйся и ты, Христов пастырь, мир Божий да пребывает с тобой». После трапезы монахи спросили преподобного, почему он так сделал. Сергий ответил: «Сейчас владыка Стефан проехал по московской дороге, поклонился Пресвятой Троице и нас благословил». С той поры стоит часовня с крестом на этом месте.
— А в нашей обители, — продолжал Пысой, — с той поры обычай заведен: за трапезой, перед тем как подается последнее блюдо, звонят в колокольчик, все встают и читают краткую молитву: «Молитвами святых Отец наших, Господи Иисусе Христе, помилуй нас».
— Зело говорлив ты, — поморщился Василий Дмитриевич, раздражаясь по непонятным ему самому причинам. — Пойдем к ним, к старцам, найдешь дорогу?
— А то-о!
Василий Дмитриевич повелел всей своей свите, даже и ближним боярам, ждать его в монастырском дворе.
Вдвоем с Пысоем они пошли по узенькой тропинке в раменный лес. По дороге Пысой сообщил, что Андрей жаловался ему, будто утомлен уж постами и молитвенными бдениями, «а дух его не только не укрепляется и не светлеет, но изнурен и день ото дня хуже. Уж и сон отдохновенный какую ночь вовсе не приходит, и от пищи отвращаются уста, хотя глад сосет, яко змей, в утробе сидящий.
— А ты, я вижу, ничего?
— Не, я терпеливый.
Пыска радовался весеннему утру, называл по голосам птиц, заговаривал с белками, а те, будто понимали его, вставали на задние лапки и прислушивались к его голосу.
— Пыска, ты ведь тоже, как Никон да как сам Сергий преподобный, исихастом, молчальником зовешься?
Он засмеялся:
— Какой я молчальник… Богу уж надоел, наверное, все время с ним разговариваю, трощу ему то то, то это. Пра, надоел! Это с людьми я молчальник, да и то если что пустое молвить.
— Значит, если думы у тебя, уже не молчальник?
— Похоже, так, — неуверенно согласился Пысой.
— Значит, чтобы и не думать совсем? — допытывался Василий Дмитриевич.
— Тверди: «Господи, помилуй!» — и все. А того лучше — к Троице Живоначальной: к Богу-отцу, высшей силе, к Богу-сыну, полноте всезнания, к Богу-духу святому, первой любви…