Василий I. Книга вторая
Шрифт:
Да и как было объяснить то сложное чувство, которое переживал тогда Василий? Как передать не то что Тебризу, но брату родному, матери или даже Янге либо Андрею Рублеву тот вихрь мыслей, тот подъем душевный, что переживал он тогда, вернувшись из победного и бескровного похода? Он часто задумывался тогда о судьбах Александра Македонского, Магомета, Цезаря, Аттилы, Чингисхана, Александра Невского, Дмитрия Донского… Да вот еще и Тимура… А еще — и о своей судьбе, о грядущей судьбе великого князя московского, государя всея Руси… О людях мизинных он, случалось, вовсе позабывал, словно бы их и не существует на свете, думал только о тех, кто богатырствовал на земле; все ничтожное прочь, в сторону, как пыль! Были и есть люди-великаны, люди-богатыри, властители дум человеческих, решатели чужих судеб, покорители миров. Почему бы и Василию Дмитриевичу
Кроме Тебриза, о всех походах, поступках и даже случайно брошенных словцах приносили Василию Дмитриевичу ведомости многие доброхоты. Но после того как он узнал во многих подробностях о том, как Тимур осаждал города Сарай-Берке и Хаджи-Тархан [122] , а затем в суровый декабрь со всем своим войском оказался в ледяной пустыне возле крепости «Чертово городище», испытал к нему нечто вроде даже сочувствия и жалости. Вести о его судьбе стали приходить реже и реже — лишь от одного Тебриза. А в последней ведомости тот сообщал, что один из доброхотов великого князя московского утонул в Дербентском проходе на Каспии, второй поражен неведомо откуда прилетевшей стрелой, третий в нетях оказался. Тебриз не пояснял, но легко было понять, что Тимур убирал неумелых соглядатаев тихо, но безжалостно.
122
Хаджи-Тархан — ныне Наримановский район Астрахани на правом берегу Волги.
Киприан, узнав об этом, сказал:
— Неспокоен мир, неустроен, жизнь государя тревожна, день сегодняшний шаток, а завтрашний и вовсе ненадежен, поди знай, когда он затрубит, ангел смерти… Надо тебе, сын, от всех своих бояр крестоцеловальные записи взять.
— Зачем же? Ведь доброхотов моих если кто-то и губит, то чужие же, не мои люди.
— На Востоке говорят: если змея ядовита — все равно, тонкая она или толстая, если враг коварен — все равно, близок он или далек.
Василий раньше несколько настороженно относился ко всякому предложению, исходившему от Киприана, но ныне митрополит стал казаться ему уже не соперником по правлению землей и народом, а одним из тех, кто без различия звания и возраста равен перед великим князем — как боярин, как челядин, как смерд. Он милостиво позволил Киприану провести обряд крестоцелования в покоях каменного храма.
Первым клялся в верности государю старейший в сонме бояр Федор Андреевич Кошка. Старик уж, он стоял перед великим князем прямо, смотрел открыто, говорил истово, как на молитве, и нельзя было сомневаться в том, что, скажи Василий Дмитриевич слово, Кошка бросится за него в огонь и в воду.
— Яз, Федор Кошка, сын Андреев, — громко и четко произносил он, — целую сей святый крест, животворящий крест Господа, государю своему великому князю всея Руссии Василию Дмитриевичу, матери его государыне Евдокии Дмитриевне, и великой княгине Софье Витовтовне, и всем их благородным детям, что есть и тем, которых им, государям, впредь Бог даст, на том: служить мне им, государям своим, по чести и добра хотети во всем безо всякой хитрости и мне мимо государя своего великого князя Василия Дмитриевича иного государя из иных и из никоторых разных государств и из русских родов никого на Московское княжество не хотети. Также мне, будучи у государя своего и у государынь, и у детей их, всем им добра хотети и их государского здоровья от всякого лиха оберегати и по сему государеву крестному целованию; а где услышу или сведаю на государя своего в каких людях скоп, или заговор, или иной какой злой умысел, и мне на тех людей про то сказати государю своему великому князю Василию Дмитриевичу; и с недругами его битися до смерти, и без его государева указу ни о которых делах ни с кем не ссылатися, и лиха ему, государю, ни в чем не хотети. Целую сей крест господен яз, Федор Кошка, сын Андреев, на том на всем!
Следом сын Кошки казначей Иван Кошкин целовал крест, поклявшись:
— Над государем, над великими княгинями и над их детьми никакого лиха не учинити и зелья и коренья лихова в платье и в иных ни в каких в их государских чинах не положити…
И кравчий присягнул:
— Ничем в естве и в питье не испортити, а зелья и коренья лихова ни в чем государю не дати…
Повторил все и стольник:
— Государя ничем в естве и питье не испортити и зелья и коренья лихова ни в чем не дати…
— В их государском платье, и в постелях, и в изголовьях, и в подушках, и в одеялах, и в иных во всяких государских чинах никакова дурна не учинити, и зелья и коренья лихова ни в чем не положити, — клялся постельничий, а за ним еще ясельничий, стремянный конюх, конюшенный дьяк свою божбу, целуя крест и преклоняя колена, — произнесли:
— Зелья и коренья лихова в их государские седла, в узды, в войлоки, в рукавки, в плети, в морхи, в наузы, в кутазы, в возки, в сани, ни под место, ни под полет в санную, в ковер, в попонинку и во всякой их государской в конюшенной и в конский наряд, и в гриву, и в хвост у аргамака, и у коня, и у мерина, и у иноходца коренья не вязати и не положити — самому не положити и никому конюшенному чину и со стороны никому же положити не велети, и никоторого зла и волшебства над государем не учинити, и всякого конского на ряду от всяких чинов людей конюшенного приказу и от сторонних людей во всем беречи накрепко, и к конюшенной казне и к нарядам сторонних людей не припущати.
Торжественные обеты сделали все стряпчие, жильцы, дьяки казенные, шатерничие и прочие бояре.
И великой княгине Евдокии Дмитриевне все ее боярыни целовали крест и клялись: «…лиха никоторого не учинити и не испортити, зелья лихого и коренья в естве и в питье не подати и ни в какие ее государевы обиходы не класти, и лихих волшебных слов не наговаривати, и без их государского ведома ни с кем ни о каких государских делах не ссылаться, и над государевым платьем, и над сорочками, и над портами, и над полотенцами, и над постелями, и над всяким государским обиходом лиха никоторого не чинити». Последней присягала верховная боярыня Софьи Витовтовны, приехавшая с ней из Литвы Нямуна.
Слушая ратьбу бояр своих, нимало не сомневаясь, что ни один из них не станет клятвопреступником, сожалел Василий Дмитриевич о том, что не может заставить целовать себе крест Андрея Рублева: все равны перед великим князем, а инок в черной рясе опричь рук государевых.
Дружина изографов, закончив роспись храма Рождества Богородицы, занята была поновлением Архангельского собора, который, как значится в летописях, пятьдесят лет назад «подписывали Русские писцы Захарья, Иосиф и Николае и прочая дружина их». Василий Дмитриевич время от времени заглядывал в собор Михаила Архангела, следил, как идут работы. Однажды, наблюдая, как Андрей Рублев расчищает старые краски на фресках западной стены, где над входом была картина Страшного Суда, обронил с усмешкой:
— Ты думаешь, Андрей, «бич Божий» — Аттила в аду, в геенне огненной гореть станет?
— Как и изверг Тимур.
— Но Тимур же велик, как мир!
— Это ты так думаешь, потому как из твоих жертв пирамиду не сложить, а я думаю, что он — чудовище из чудовищ.
— Он завоевал полмира.
— Он полмира превратил в погост.
— Тимур же не сам но себе, он делает лишь то, что хочет его народ, он выражает настроение своих племен.
— Да, как матерый волк выражает наклонности своей стаи.
— Но вот убежал матерый волк от меня! — хвастнул невольно Василий.
Андрей скосил насмешливый взгляд, обронил, заканчивая разговор:
— Удача, что волк, — обманет и в лес утечет.
Василий раздосадован был разговором, не столько слова Рублева сердили его, сколько тон их, не то чтобы небрежное, но безразличное, незаинтересованное отношение изографа к тому, что думал и говорил ему Василий Дмитриевич. Впрочем, и слова вырывались у него порой обидные, вот вроде тех — «удача, что волк…».