Василий Шуйский
Шрифт:
То каркнула первая черная ворона, из новых, пролетевшая над бедной Россией, над кремлевским холмом.
Пал город Волхов. Воеводы князья Дмитрий Шуйский, Василий Голицын знатностью да спесью польских шляхтичей не устрашили, не изумили. Спасибо, Куракин бросился на выручку разбитому Голицыну — все бы войско его под саблю легло.
Превосходя поляков и казаков числом, царская рать, может, и устояла бы, но Дмитрию Шуйскому пришло в голову пушки спасать. Увидали ратники, что пушки увозят, — и кто куда, у кого ноги резвей!
Марья Петровна сняла с себя и надела на Василия Ивановича свой крестик.
— От странницы, освещен на
— Спасибо, голубушка! — Царь поцеловал жену в лоб. — Жить бы и жить нам в тихой радости. Не дают. Бог им судья.
— Не печалься, государь, — утешила Марья Петровна. — Восстань на супостатов. Моему животу ныне покой надобен. Я, супруг мой, тяжела.
— Благодатная! Голубушка! — Слезы так и полились из глаз Василия Ивановича. — Ах, как стану я теперь на вражескую сыть! Помолимся, голубушка. Помолимся Владимирской иконе Божией Матери — хранительнице моей.
И помолились, и попели перед иконой, и приложились, припадая всей душой к Великой Заступнице.
Повелел государь мамкам да нянькам беречь государыню как зеницу ока, сам же в дела встрял, зоркий и быстрый, не хуже сокола.
За неделю собрал новое большое войско. Воеводами поставил Михайлу Васильевича Скопина-Шуйского да Ивана Никитича Романова.
На берегах реки Незнани дожидались воеводы Самозванца. И дал им Бог открыть измену. Воеводы князья Катырев-Ростовский, Троекуров, Трубецкой сговорились перейти под знамена Дмитрия Иоанновича.
И снова был милостив царь Василий Иванович. Не казнил изменников, не проклял на всю Россию, всего наказания — из Москвы прочь! Троекурова — в Нижний Новгород, Трубецкого — в Тотьму, Катырева — в Сибирь.
Войскам же царь приказал отступить за московские стены.
То ли петухи под утро кричали, то ли был тот сон вещим, но Марья Петровна увидела себя курицей. Уж такая пеструшка, уж такая чистенькая — сама себе понравилась. А вокруг, как на хорошем дворе, — солома, мякина мягонькая, теплая пыль. И села она в гнездо, на яйца. А яиц дюжины три, не меньше. Греет свое потомство и сама же улыбается: «Вот сколько у нас будет детишек по милости Господней! Вот вам и старенький!» И во сне погордилась супругом Марья Петровна. Знала про шепотки приезжих боярынь. И вдруг свиньи захрюкали. Глаза красные, щетина черная, стоймя стоит. Хотела Марья Петровна крикнуть, а вместо голоса куриная бестолочь: «Куд-куда! Куд-куда!» Смотрит Марья Петровна, а свинья-то — Екатерина Григорьевна. Она и есть! Пятачком склизким, ледяным в бок сунула — Марья Петровна и слетела с гнезда. А свинья ножки подогнула, боками поерзала и легла на яйца.
«Мое гнездо! Мое!» — закричала Марья Петровна в голос, и слышит: по-человечески получилось.
«Коли твое, сама и сиди», — тоже по-человечески ответила свинья и сошла с гнезда, а в гнезде — яичница с кровавыми насиженными желтками.
Проснулась Марья Петровна сама не своя, а Василий Иванович тоже в тоске. И ему нехороший сон был. Приснился царевич Дмитрий. Принес в горстях свет. Василий Иванович сам видит — тот светлый свет в горстях святой, да такой от него пыл, такой жгучий жар — хуже раскаленного железа. Прыгнул Василий Иванович вверх, как какой-нибудь колдун, а царевич уж на облаке. Взял солнце, как блюдо, и Василию Ивановичу подает. А Василий Иванович и впрямь себя колдуном чует. Пал с неба в прорубь, лег камнем на дно. Лежит в прохладе и радуется. Не распознает царевич, где он. Камень и камень. Только воды все меньше, меньше. И уже сухо кругом. Трава желтая, в траве саранча. Трещит, перелетывает, крылья красные. И все горячей, горячей, и уж не саранча летит — искры. Взялась
«Неужто старая боярская ложь пересилила царскую мою правду?» — подумал этак и проснулся.
И жить не хочется — страшно.
Сидят они бок о бок, Василий Иванович и Марья Петровна. Сидят и заговорить друг с другом опасаются. Тут и прибежали от воеводы, от Михайлы Васильевича Скопина-Шуйского:
— Самозванец пришел! В двенадцати верстах стоит.
— А день-то у нас какой? — спросил, не зная зачем, Василий Иванович.
— Агапита Печерского, врача безмездного, — ответил гонец. — Первое июня, стало быть.
Служба государя Василия Ивановича Шуйского царству и чести
В Москве было страшно. Москву одолели слухи. Некому человеку был пророческий сон. Вот стоит он на холме, на белой на женской груди, и на том холме, на той белой женской груди — сам-де собор Успенский. И вот сошла с черного неба звезда и, войдя через Царские Врата, озарила храм светом великим, чудным, и в том свету явился Иисус Христос, а стены храма заговорили, ужасая каменными словесами: «О московский лукавый народ! Ты есть новый Израиль, и дела твои подобны делам Иудиным: на словах одно — на деле иное, на груди крест — в груди же святотатство. Всяк от малого до старого сквернословит, бороды мужчин бриты и стрижены, всякий чужой обычай — лучше своего. Нет истины ни в царе, ни в патриархе, ни в церковном чине, ни в целом народе. Правда — в тюрьме и на плахе, ложь — за столами, ухоженная, наряженная. Посему — царю и патриарху за их немочь духовную будет казнь. Всему же царству Русскому — истребление и погибель».
Сие видение на исповеди поведал благовещенскому протопопу некий человек, заклявший протопопа Господом не называть царю его имени.
Царица Марья Петровна, прослышав про тот вещий сон, плакала.
Государь же Василий Иванович ни страха, ни гнева не выказал. Не чужие сны его заботили, но казна. Дабы одолеть ее печальную пустоту, повелел он вынести на московский торг все царские, все царицыны старые вещи, всю рухлядь — меховую, парчовую, сапоги, чоботы, шапки, рукавицы. Кто хочет в царском платье хаживать — плати!
Многие пришли на небывалый торг и брали рухлядь, прибавляя цену, вдвое и втрое, по грехам своим, Ибо государство впадало в нищету.
Спросил Василий Иванович деньги с монастырей, и монастыри дали ему, не отказывая.
На те деньги собрал Василий Иванович войско.
Когда полки выходили из стен Москвы, направляясь к Волхову, чтобы остановить Самозванца, ударили колокола, и у самого большого, у самого громогласного кремлевского колокола отвалился язык, колокол стал нем. Не гул, но вихрь вылетел из его огромного чрева. Немой, крутящийся вихрь.
Вор и Самозванец привык не столько воевать — хлеб-соль отведывать. В Козельске его почтили, в Калуге, в Борисове. Можайск только день воевал против «истинного царя». А в Тайнинском иное встретил.
В ночь на 24 июня пушкари залили орудия свинцом, позабивали затравки гвоздями и бежали к своим, в Москву. Бежали, да не убежали. Пытали бедных, казнили. Кого на кол, кого саблями посекли.
Нет имен у тех пушкарей, не поминают их в церквах, не тратят на них слов историки… Простые пушкари, не пожелавшие смерти Руси. Из-за этих пушкарей чрезмерная близость к Москве показалась и Вору, и его гетману Рожинскому опасной. Встали табором в Тушине.