Василий Шуйский
Шрифт:
А потому тотчас отпустили с миром на все четыре стороны войска Болотникова, едва не погубившие царство и его, государя. Все по домам! Землю пахать, о стариках печься, жен любить…
Распустил и свое войско. Сто тысяч.
Самозванец, потрепанный под Брянском, убежал царствовать в Орле. Но неужто венчанному государю, помазаннику Божию, только и есть дела, что за ворами гоняться?
Довольно войны! Все по домам! Война сама собой кончится, как чума.
Но война не кончалась.
Под Калугой дважды помилованные казаки
Василий Иванович узнал о трижды изменниках, подходя к Москве. Вздохнул, покачал головой и попросил дьяка Иванова:
— Больше не тревожь меня дурными вестями. О разбойниках пусть воеводы думают. Царю — дела царские, воеводам — воеводские.
И забыл о невзгодах.
Победа переполняла царскую грудь. Ходил по земле, будто на крыльях пролетывал. Взоры посылал орлии, говорил умно. Впервые за всю свою жизнь не остерегался умного слова.
На одном из станов приходил к Василию брат Иван.
— В изумление повергаешь! Многие и сказать не знают что.
От напряжения мысли пуговка носа у Ивана Ивановича была бела, лоб просекали глубокие борозды морщин, под нижней губою мокро от пота.
— Ваня! Что так напугало тебя? — улыбнулся царь.
— Так ты же ни единого разбойника не казнил! Ни топором, ни кнутом, ни высылкой.
— Я клятву дал, Ваня, всех миловать.
— Ты — царь! Твои клятвы Бог простит.
— Бог простит, а люди — простят? Как царь, так и люди. Я обману нынче — меня обманут завтра.
— Тебя одни казаки сто раз надули. Ты сам поваживаешь преступать клятвы. Хорошая нынче у разбойников жизнь! Поклялся — и воруй. Царь простит. Неужто и впрямь не видишь: слабеет царство, людей шаткость одолела!
— Царство будет стоять до тех пор, покуда есть в нем хоть один человек, ради которого совестятся. Силой царство живо до поры, совестью живо вовеки.
Тут Пуговка и позабылся ненароком:
— Да кто ж на тебя станет оборачиваться, когда об одном царевиче Дмитрии ты клялся трижды, и все наоборот предыдущему?!
Василий Иванович поник плечами.
— Старое как локоток. Разве мог я взаправду думать, что царский венец будет впору мне? Мог Ваське Голицыну дорогу перейти, Романовым, Воротынским? Но Бог то ли наградил, то ли наказал — свершилось по моему тайному хотению… И то скажу: я клятвами сыпал в боярах. Царское мое слово, сам знаешь, — царское.
— Помилуй тебя Господи! Петрушку тоже в живых оставишь? Нынче таких Петрушек двое, а завтра уж будет вся дюжина.
О Петрушке промолчал государь, но промолчал, прищуря глаза, потирая рукой сердце.
Дорогой к Москве, под колокольные звоны всей земли, царь неустанно творил добро.
Увидал убогую, сожженную наполовину деревушку, велел стать войску и каждому крестьянину срубить тотчас добрый сруб для просторной избы. И было сделано. И все умилились на царя, на
За Окой, перед Серпуховом, царь увидел на обочине коленопреклоненного крестьянина. Ради этого крестьянина вышел из кареты. Достал кошелек. Посчитал деньги.
— Тут сорок рублей с алтыном. Даю, но с условием: ты должен разбогатеть на эти деньги. Как будет у тебя тысяча, придешь ко мне в Москву и отдашь мне сотню, чтоб оба мы были в выгоде. С Богом, добрый человек! С Богом в сердце и с царем в голове!
Мужик кланялся и кланялся, и государь спросил его:
— Тебя что-то тревожит, добрый человек?
Мужик согласно закивал.
— Говори.
— Говори! — ткнул мужика нетерпеливый Пуговка.
— Не смею, — прошептал мужик. — Прикажи, коли тебе надо.
Царь удивился, но приказал:
— Велю тебе говорить!
— Я был вольный, а жена моя беглая. Теперь и меня, по твоему царскому указу, лишили воли, записали за ее господина… И детей моих.
— Лаптю ли судить о государевых указах?! — закричал Пуговка.
Но царь взял мужика за руку, отвел в сторону и сказал:
— Один Бог волен, а царь — нет. Дворяне обнищали, войско разбрелось, а как быть царству без войска? Крестьяне все к боярам ушли, где людей больше, земли много… На Соборе с патриархом, с духовными людьми, со всем синклитом составили мы в марте Соборную грамоту. Клянусь тебе: ничего от себя не придумали, подтвердили грамоту царя Федора Иоанновича, чтоб возвращать беглых крестьян прежним владельцам. Год сыска — тысяча пятьсот девяносто третий — не мы назначили, но Годунов, бывший правителем у царя Федора.
— Так мне на деньги твои откупиться, что ли, у господина? — спросил совета мужик.
— Как сам знаешь. Но жду тебя с тысячей. Будет у тебя тысяча — будет и Россия богата.
Встретила Москва победителя-царя дрожанием небес — от звона колокольни клонились, — крестным ходом длиною в пять верст. Патриарх Гермоген ради великого дня совершил вокруг Москвы шествие на осляти, как на Вербное воскресенье, в память пришествия Иисуса Христа в Иерусалим.
Были пиры, пожалованья, награды… Народ, однако, быстро нагляделся на ликование, стал посмеиваться:
— Самих себя утопили, самих себя порезали, а радости — будто заморского царя на веревке привели.
В шумные эти дни казнили «царевича» Петра. Его повесили вблизи Данилова монастыря, при дороге. Василий Иванович, отдавая вора Собору и палачам, руки, как Пилат, умыл.
Болотникова, от греха, отправили в Каргополь, во владения Скопина-Шуйского. Да мало кто поверил, что на спасение. По тайному ли указу, но, может, и самовольством владетеля Каргополя свершилось подлое: казаку выкололи глаза и, подержав в слепоте, натешившись немощью некогда могучего предводителя народной вольницы, утопили.