Василий Шуйский
Шрифт:
— Не хотим сдаваться Яну Сапеге! Не сдадимся! Мы королю Жигмонту не слуги и его воеводе не подначальные!
В этом желании все сошлись воедино и тотчас же, по общему решению, начали готовить город к отпору и обороне против Сапеги…
В то же время бояре калужские сошлись на окончательное совещание о том, как им быть, — кому прямить и служить? Все — бояре, воеводы и казацкие атаманы — собрались в Приказной избе и положили из избы не выходить, пока не принято будет такое решение, к которому все охотно и добровольно приложат руку.
— Оспода бояре! — заговорил
— Какому царевичу? Где ты царевича выискал? Чего ты нас с толку сбиваешь! — закричали разом несколько голосов.
— Как же не царевичу? Коли царя Дмитрия сын? — с некоторою нерешительностью возразил Бутурлин.
— Глаза отвести нам хочешь! Нешто мы не знаем, каков был он царь? — загремели новые крики с разных концов.
— Царь ли, не царь ли, — мы того не ведаем… а как царю присягали ему — значит, и сын у него царевич! — попробовал было вступить Игнатий Михеев.
— Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала! — громко крикнул один из калужских бояр. — Аль не знаем мы, каким обманом и изменным делом вы с Бутурлиным, да с Михаилом Салтыковым, да с Юрьем Мнишком тушинского вора за царя Дмитрия признали да всем пример показывали на обман да на смуту!
— Молчать! Кто смеет так говорить? — зашумели приверженцы бывшего царика. — При жизни его небось пикнуть не смели, а как умер — все ободрились!
— Молчите вы, собаки! Пикнуть не смейте! — крикнуло огромное большинство собрания. — Спрячешь язык, как за всякое слово в Оке топят да тайной отравой поят!
— И кто у него, вора, заплечным мастером был: ты же, Мишка Бутурлин, да ты же, Игнашка Михеев.
Приверженцы царика попробовали было возражать и отругиваться; но в избе поднялся такой шум и гам, на них посыпались такие угрозы, что они должны были смолкнуть и не перечить большинству.
Когда шум поулегся, с лавки поднялся старый и почтенный боярин, Алексей Солнцев-Засекин, и сказав добродушно:
— Отцы родные! Криком да перекорами мы дела не решим… Ругайся хоть до третьих петухов, что толку? А коли по-Божьему-то судить, так вот что мне сдается: обманом весь свет пройдешь, да назад не оборотишься!..
— Верно! Верно! — послышалось со всех сторон. — Молчите… Не мешайте слушать!
— Вот так-то и с покойным царем тушинским… или какой он там был… не тем он будь помянут!.. Обманом и кровью начал — в зле живот свой положил… Не нам судить, его, и не о нем судить мы собрались, а о том: кому служить? Кому прямить? Кому крест целовать, душою не играючи, креста не ломаючи? Так ли, братцы?
— Так, так! — послышалось отовсюду.
— Ну, коли так, так я скажу, что на душе давно уж накипело! Пора нам всем за ум взяться — пора о Руси подумать! Пора от обману отстать и откреститься и грехи наши замолить… Не за грехи ли наши лютые вороги Русь православную, врозь несут?
— Верно!.. Где уж! Вестимо дело! — послышались голоса.
— Так вот что, братцы, — все ободряясь и возвышая голос, продолжал опять Солнцев-Засекин, — вот что я думаю: не можем мы, калужане, ни сыну Марины Юрьевны, ни иному кому крест целовать… Не великие-мы люди: побольше нас люди всей земли Русской! Пождем, что земля скажет. На чем старшие города положат — на том и мы станем. Кому Москва присягнет — тому и мы свою присягу понесем.
— Верно! Верно! На том и положить надо! Верно боярин сказал! — послышались отовсюду громкие голоса большинства.
— А как же быть с царицей? С Мариной Юрьевной?.. Как быть с царевичем? — раздались отдельные, несмелые голоса приверженцев бывшего царика.
— Какой он царевич? — крикнул кто-то из калужских бояр. — Он прижит в блудном житии Мариной Юрьевной со Степуриным Алешкой! Так станем ли мы присягать степуринскому щенку?
Опять поднялся гвалт и крик, в котором никто и ничего не мог уж разобрать. И снова Солнцев-Засекин, выждав удобное мгновение затишья, возвысил свой голос:
— Братцы! — сказал он спокойно и твердо. — Не будем препираться! Положим на том, чтобы выждать московских вестей… Сапеге не поддадимся — он нам не указ!.. Марине Юрьевне мы тоже зла не хотим: пускай живет и радуется на свое дитя. Но дабы смуты какой из-за ее ребенка не приключилось, дабы и она сама нам не могла вредить своим упорством женским, — мы ее возьмем за приставы и с сыном! Так и ей зла не учинится никакого, и себя обе режем. Недаром говорится: опаслив — не напраслив!
Все согласились с мнением старого и умного боярина и стали составлять общий приговор, под которым грамотные подписывались за себя, а неграмотные прикладывали печати и ставили свои знаки с письменными оговорками… Все положили быть заодно и присягнуть тому, кому присягнет Москва; а от Марины и ее козней беречься, и самое ее оберегать от всякого вреда и зла, на всякий случай…
В то время, когда в Приказной избе происходили эти шумные совещания и споры, Марина, с утра ожидавшая решительного ответа от боярской Думы, сидела у себя в хоромах над колыбелью своего младенца-сына. Только что оправившаяся от болезни, исхудалая, бледная, истощенная душевными страданиями последнего времени, Марина была неузнаваема… Большие глаза ее были окружены темною тенью и казались впалыми и злобными; длинные пряди темных волос, неприбранных и неприглаженных, падали ей на лоб и щеки, по которым змеились заметные морщинки. Брови были сурово сдвинуты; бледные губы сжаты и сухи. Тяжкое раздумье клонило ее голову на грудь… Думы, одна мрачнее другой, что черные вороны, носились над ее измученною, озлобленною душою. Грядущее пугало ее, страшило не только за себя, но и за ребенка.