Василий Шуйский
Шрифт:
Отходил ко сну Василий Иванович с легким сердцем. С поляками объяснились, за мощами поехали.
— Коронуюсь — женюсь! — сказал себе Василий Иванович и, представив милое личико Марьи Петровны, улыбнулся, но заснул, сдвинув брови, — царю и во сне надо хранить царский свой сан и облик.
Проснулся — утро доброе, теплое. И хоть на деревья смотреть страшно — черные космы вместо благоуханной зелени, — но птицы, умолкшие в дни заморозков, оттаяли, голоса струились, стекаясь ручейками в небо, и небо было море песен.
Благодушный, благонравный, благонамеренный, потихонечку
И казалось ему, что шествие сие возвращает жизнь и само государство Московское в лоно драгоценностей вечных, царских, в лоно начал, перед которыми смиряется буйство и дикая воля непокорства.
«Господи, слава тебе!» — шептал Шуйский с наслаждением.
Минули, минули скоморошьи времена, когда самозваный царь не ходил, а скакал! Не являлся народу, а шмыгал средь толпы, как повеса и любодей.
Поглядывая украдкою окрест, Василий Иванович наблюдал, что движение толпы умерилось, утишилось.
И только он вздохнул, даровав себе облегчение, как что-то в толпе заворочалось, и, расталкивая любопытных, не обходя лужи, брызжа водой, кинулся к нему Рубец-Мосальский.
— Великий государь! По твоему велению народ уж весь в сборе. На Лобное место тебя зовет.
Василий Иванович опешил:
— По какому по моему? Что-то ты несуразное говоришь? Зачем мне на Лобное место идти? — Личико у государя вытянулось, стало длинненькое, серенькое, как у пичуги. — Михайла! — Чуть не плача, царь схватил за руку племянника своего, Скопина. — Узнай, Михайла, что за притча такая?
Свита в смущении чуть поотстала, и Шуйский, шагнувший за Скопиным, чтобы поторопить, стоял один, и рука его, вцепившаяся в деревянный посошок, дрожала старческой дрожью.
И такая тягостная тишина разразилась за спиною царя, и так он эту тишину услышал, что и все ее услышали и поняли.
Глянул Василий Иванович на свору свою, толкнул от себя царский посошок и за шапку царскую, с крестиком на макушке, схватился, сдернул и тоже кинул в руки ловцов.
— Избавиться от меня вам надобно? Смерти моей вам надобно? В кознях, как в бору, заплутались? Господи, неугоден я — другого царя ищите!
К Шуйскому подбежали, окружили, кто шапку на него надел, кто шапку оправил, чтоб сидела удобно и Строго. Посошок в руку вложили. Ворковали наперебой:
— Государь! Царь великий! Мы ж клялись тебе! Нам от тебя отступиться — все равно что от Бога. Не печалуй нас! Приказывай, мы все слуги твои! Рабы!
Василий Иванович слушал, наклоня головку набок, да и пристукнул посошком оземь, голову поставил прямо, глазами осоловел:
— Коли признаете меня царем, так будьте подо мной, подобно камню, на котором стою и попираю. Да трепещут мятежники! Тотчас сыскать того, кто людей на площадь воровски собрал. Зачинщиков схватить, на дыбу, на плаху! Народу именем страшным, царским скажите вежливо, да строго: «Обманули вас те, кто желает бунта, крови, смерти лучших сынов российских. Виновных царь накажет. Вы же расходитесь мирно и впредь будьте умнее. Крикунов нынче в России много, оттого и проку в жизни стало меньше, чем при отцах и дедах».
И
— Не его ли эта затея отдать меня на растерзание толпы? — спросил Василий братьев своих, Дмитрия да Ивана.
— Его! — тотчас согласился Дмитрий. — Сколько на свете Романовых, столько и есть наших врагов.
— Розыск нужно сделать, — не согласился Иван.
Венчали царя на царство до того нешумно, что и в самих кремлевских стенах о том знали не многие.
Будто обедню в пост отслужили. Новгородский митрополит помазал царя Василия, возложил на главу его шапку Мономаха, все помолились и разошлись.
Даже малого пиршества не позволил себе новый венчанный царь.
— Какие нынче подарки? Какие пиры? Казна как продувной амбар, — ответил Шуйский боярам, спрашивавшим, когда являться с подношениями.
Обедал в день великого торжества своего царь всея Руси Василий Иванович одиноко и нежирно. Похлебал ушицы из ершей, откушал пирога с грибами, запил еду брусничной водой. Стольники и челядь приходили к дверям Столовой палаты в щелку глядеть, как царь пирует. И все вздыхали. Грех прогулять последний грош российской казны, но не прогулять его — тоже не по-русски.
Лебедей носили, осетров носили, приправы шафрановые, гранатовые, вина заморские откупоривали в ином дому, у хозяйки Екатерины Григорьевны, у хозяина Дмитрия Иоанновича — царева брата. Здесь-то и собрались все Шуйские торжествовать свой день. Ожидали наутро чинов себе, поместий громадных: полей, лесов, рек, людей тыщи.
Екатерина Григорьевна выходила к гостям чаши подносить то в жемчуге, то в алмазах, а то зелена от изумрудов, как майская трава. Поднося чашу супругу своему, глядела ему в глаза, даря его синевою, как небо бабьего лета, и лукавые слова считывал князь Дмитрий Иванович с лукавых румяных губ: «Твой день. Ты — царь!»
Был праздник и в доме князя Петра Буйносова-Ростовского. Князь подарил дочери Марье Петровне кокошник в рубинах, а братья ее, Иван да Юрий, ручку у нее целовали.
В этом доме тоже всем было невтерпеж дожить до утра. Марья же Петровна стала грустной. При тятеньке с маменькой крепилась, а к себе в светелку пришла и дала волю душе.
Всполошилась, как курочка, потерявшая яйцо.
— Ахти! Ахти! — говорила княжна, заливаясь слезами и обнимая мамку Платониду. — Убить государя моего умышляли! Добрую душу! Ахти! Ахти! Они бы и меня убили…
Платонида, жалея Василия Ивановича, а еще более ненаглядную Марью Петровну, сокрушалась сокрушительски и слез лила вдвое.
Слух о заговоре на той на Красной площади принесла Луша. Сговор был между людьми Самозванца: поставить Василия Ивановича на Лобное место, чтоб держал ответ, за что он хорошего царя в могилу свел. И еще у них умыслено было: не веря словам Василия Ивановича, бить его до смерти чем попадя. А в цари желали Федора Ивановича Мстиславского…
Тревожную ночь провела Марья Петровна. Господи! Коли ты не царица — живи себе и живи. А в царицах-то всяк тебя знает и всякому ты снишься, а сны ведь к дурному бывают.