Ватага (сборник)
Шрифт:
— Дяденька Митрий, батя едет, поп…
— Где?
— А вишь, — показала Настя шайкой и, вдруг спохватившись, она суетливо прикрылась. — Что ты на меня-то пялишься!..
— У-ух!.. Па-атретики! — осклабясь, ударил себя по ляжкам Митрий и уронил веник, а девушки с хохотом юркнули в баню.
Поп проехал к толстобрюхому Федоту, главному по деревне богатею. Криво что-то поп в седле сидит.
— Ты, батя, не пей до праздника-то, обожди мало-мало… — говорили ему, здороваясь и глотая слюни, красные после бани мужики.
Много
— А позовите-ка сюда Прова Михайловича, чегой-то с дочкой его стряслось?
— Чего такое, батя?
Но староста Пров уж услыхал про Анну от Овдохи.
Праздник завтра, гулянка, а у Прова в глазах черно.
— Езжай скорее, Пров, за дочкой… — охает жена. — Батюшка ты мой, царь небесный…
Пров долго сопел носом, потом, выйдя расхлябанной чужой походкой в сенцы, захлопнул за собой дверь и громко там засморкался. А поздним вечером, надев овчинный пиджак, ехал по тайге на бурой кривой своей лошаденке.
У всех печи топятся, бабы снуют взад да вперед, взад да вперед, тесто заводят, кур колют. Где-то барашек заблеял-заплакал: прощай, жизнь!.. Поросенок сумасшедшим голосом ревет. Ревел-ревел, сразу замолк, словно обрадовался, что кончилось страшное. Два петуха безголовых пролетели поперек дороги, две старухи-ведьмы гнались за ними с окровавленными двумя топориками, бежали, тяжело сопя и задыхаясь, и сквозь стиснутые гнилые зубы зло посмеивались:
— А, не любишь? Это тебе, петька, не кур топтать…
Два кота сидели на воротах, уткнув друг в друга лбы, повиливали лениво хвостами и лукаво выводили, словно ребята в люльке гулькали.
Месяц, огромный, будто намасленный блинище, одним глазом выглядывал из-за тайги: а ну-ка поглядим, как бабы стряпают.
Дымок вился из труб, вкусно попахивало жареным, псы ловили на лету подачку или, болезненно взвизгнув, кубарем летели от пинка.
Девка песню завела, бежит с ведром к речке да поет.
— Ты сдурела? — стыдит встречный дед.
Хохочет:
— А чего? Думаешь, грех?
— Нет, спасенье…
Старики у часовни сидят, хоть не холодно, а в валенках: удобней. Трубки сосут, согнулись вдвое, врут друг другу штуки, разные случаи рассказывают: «А эвона, в тайге-то, иду я, этта, иду…» — «Чего в тайге, со мной, ребяты, у мельницы случилась оказия». Врут да врут. Завтра праздник, можно и поврать. Завтра вино будет, знай гуляй! Дымокуры возле них курятся. Митька, парнишка-сопляк, то гнилушек, то назьму охапочку, то травы подбросит: зелеными клубами дым пластает и гонит комаров.
— Попа-то караулят ли?
— Укараулишь его, черта!
А батюшка, человек ядреный, в годках, лицо крупное, с запойным отеком, желтое, на приплюснутом носу румянец. Он действительно слова не сдержал: «Обрей мне полбашки, как каторжнику,
— Мужичье!.. — Но мужиков в избе не было, одна бабка Агафья, теща лавочника Федота. — Вы чего понимаете, а?.. Вы как обо мне, чалдоны [3], понимаете? Как ваша мление будет, а?!
— А так, что ты долгогривый, и больше ничего… Забулдыга… — брюзжит рассерженная бабка.
— Н-да-а… Нд-а-а… — теребит поп красную с проседью бороду, икает и примиряюще говорит: — А ты лучше, девка, дай-ка еще груздочков-то…
Поп щурит глаза, всматривается в согбенную фигуру бабки и, прищелкнув игриво пальцами, говорит:
— Слушай-ка, молодуха…
Стоит старуха у печи со сковородником, печет к празднику блины.
— Я, девка, жениться думаю. А?.. Что мне, ведь я холостой.
— Пес ты, а не поп…
Священник озирается, — нет ли постороннего, — зевает широкой пастью, крестит левою рукою рот, рявкает и, подмигнув, шипит:
— Слышь-ка, эй, молодуха… Ты куда меня положишь?.. А?..
Хихикает и шепчет:
— Ты приведи-ка мне бабенку, а?
Федот пришел. Старуха ожила.
— Гляди, чего говорит! — закричала зятю. — Грива этакая.
— А чего говорю?! — ворчит поп. — Дай-ка водки!
— Нету, батя… Завтра… Слушай-ка, чего сейчас сказывал караульщик… Грит, чудится…
— Давай вина.
— Нету, батя, все.
Поп вскочил и, держась за стол, двинулся к Федоту.
— Я тебе покажу — нету! Давай!..
А у завалинки поселенец старичишка Беспамятный стоит пред мужиками, отказывается идти караулить ворота в назимовской поскотине.
— Вот тебе Христос, вот… Сижу это я, робяты, в шалаше, чую — ко сну клонит, борюсь-борюсь — нет, а время кабыть раннее. Сбороло, братцы, меня: как сидел на дерюге, так и заснул. Вдруг слышу — бубенцы, бубенцы, лошади топочут, ямщик гикает. Вот тебе Христос, вот… Ну, думаю, по дороге кто-нибудь с приисков катит. Не иначе. «Отворяй, старый черт!» — ревут. Я вскочил без ума, подбежал к воротам. Никого. Тут у меня и волос торчком пошел… Вот тебе Христос, вот… Да так до трех разов… Я и побег без оглядки… Сроду теперича не пойду, подохнуть — не пойду.
Мужики посылать начали того, другого, третьего — не идут: праздник завтра. Однако согласился хромой непьющий парень Семка.
— Только с опаской, Семенушка, иди… Благословясь…
Месяц высоко поднялся. На бугорке сидела собачонка пестренькая, смотрела на тайгу и, откинув назад левое ухо, полаивала:
«Гаф!.. Хаф-хаф…»
Взлает так и поведет ухом, дожидаясь.
И в тайге тихонько откликается: «гаф-хаф-хаф…»
Переступит передними ногами да опять. А сама о другом думает: хорошо бы поросячий бок стянуть; принюхивается — пахнет отлично, но хозяин ей дома на хвост наступил, а баба поленом запустила. После. Вот уснут.