Вавилонская яма
Шрифт:
VIII
Очередное утро началось с сюрприза, с утраты. Тюремщик Федор мало того, что явился без ставшей привычной деталью интерьера шкиперской бородки, обнажив глубокую выразительную ямочку, просто-таки глубокое ущелье, распоровшее квадратный подбородок на две равные симметричные половины, так ещё и привел с собой мрачного гостя, высокого атлетически сложенного блондина, у которого обе руки по локоть напрочь отсутствовали, и гость разводил в стороны оставшиеся плечики словно недожаренный бройлер, крылышкуя золотописьмом остатних жил.
– Виктор Владимирович, прошу любить и жаловать, ваш сосед из шестой камеры, - церемонно представил его Федор.
– а где, кстати, оставленные на днях мною нарды? Хорошо бы сгонять до обеда партийку-другую, а вы, Алкмеон Амфиараевич, если, конечно, не против, соблаговолите принять на себя роль рефери, рассудите противников.
Алкмеон
Федору достались черные, а Виктору Владимировичу - белые. Совместными усилиями столик был передвинут к центру ложа, на края которого и сели игроки, а Алкмеон был вынужден встать с другой стороны стола, ибо ему просто-напросто не было другого места.
Виктор Владимирович ловко метал кости, зажимая их сразу обеими культями, а шашки двигал, толкая их правым крылышком словно бильярдным кием. Так кием ткнуть бывает рад людской хрусталик, в бильярд играя, демон или черт среди алхимии реторт. "Ему бы в Чапаева играть, а не в нарды", ни с того ни с сего решил Алкмеон и это умозаключение ему почему-то решительно понравилось.
Игра шла с переменным успехом. Основную роль играли очки, собираемые при выбрасывании костей. "Нет, чем не карты, лучше бы прямо в очко и играли", - снова подвел умственную черту Алкмеон. "Вот и отставной полководец Лебедь режется в нарды со своей супругой, ибо в шахматы у неё никакой надежды".
Чужая забава ему быстро надоела, он вытащил из-под подушки "Зибенкэза" и отправился к полуоткрытой двери, сел на порожек - из коридора падало больше света. Когда-то Алкмеон читывал Жан-Поля и даже держал у себя дома его биографию, у него вспыхнуло очередное "дежа вю", ощущение, что все это уже происходило с ним в другой жизни, в другое время, в другом месте. Впрочем, как оказалось, существовала ещё неизданная книга с таким же диковинным названием. Ее автор, Владимир Михайлович Гордин, почти полный тезка и чуть ли не гофмановский двойник тюремного лекаря в эти самые мгновения мучился ожиданием освобождения из узилища совсем неподалеку, в камере № 2. Лишенный паспорта, любимых перстней и наручных часов, он проходил по делу о злостном хулиганстве: будучи в сильном подпитии он разбил кулаком толстенную стеклянную стену кафе "Минутка", после задержания тем же кулаком оборвал жизнь рации в полицейской машине, доставившей-таки его в отделение, а уж потом в тюрьму, ибо мало того, что он нещадно измолотил доблестных полицейских в их служебном помещении, так ещё и чуть не вусмерть зачитал их своими переводами из Китса, Бернса, Йейтса и Хаусмана. Сейчас он сочинял очередную нетленку: "И снова бью стекло в замызганном кафе, и снова хлещет кровь из ровного пореза, и совесть, как палач, на ауто-да-фе ведет, пока жива, до полного пареза". Между прочим, давая впоследствии заработать на молочишко пародисту Иванову. Не Шекспир, конечно, но сколько вурдалаков и от него питается.
Итак, Алкмеон перелистывал полузабытый роман и уже дошел до вынужденного размена кухонного инвентаря на презренные дензнаки, как тюремщик Федор, бесконечно проигрывая, в очередной безнадежной ситуации обиделся на негостеприимного хозяина и завопил дурным голосом:
– Алкмеон Амфиараевич, вам должно быть стыдно за свое поведение. Лично мне бесконечно стыдно за вас...
С этими словами он схватил нарды и аккуратно, мгновенно усмирив свой нрав, нахлобучил переломившуюся на шарнирах доску на голову непонимающего камерника-читателя наподобие наполеоновской треуголки. Шашки и кости дождем и градом прошумели со всех сторон и некоторые наиболее удачливые градины залетели в пижаму.
"Вот тебе и награда за радушие, за уступку ложа", - умозаключил Алкмеон и потом, забравшись в постель долго-долго вспоминал перебитые, как переносье, ассоциации, дескать, он почему-то тоже камер-юнкер и добросердечный государь-император обвиняет его на полном серьезе в излишней камерности его поэзии.
IX
Начитавшись Жан-Поля, Алкмеон справедливо рассудил, что не боги горшки обжигают, вот и претендовавший на царский престол Тидей, брат Мелеагра и Деяниры, на досуге баловался сочинением порнографических романов, один из которых "Аэрон"
Итак, Алкмеон тоже занялся бумагомаранием да так интенсивно, что его свинцовое стило сократилось на треть всего за три часа работы.
"Вот уже девятый день (писал Алкмеон, отмечая свое зеркальное захоронение), и я ещё жив, хотя чудище обло, стозевно и лаяй караулит меня на каждом шестом метре лилипутской темницы. Осторожность заставляет меня не поминать всуе несколько шестерок подряд, чтобы самому не превратиться в шестерку. Я все-таки вождь, пусть вождь маленького, но воинственного племени Эпигонов и когда-нибудь обязательно буду признан вождями других народностей и племен, в том числе и Натали Саррот, предводительницей Амазонок, буду увенчан вечно-зеленым лавровым венком, листьев которого хватит моей супруге на супы по гроб моей жизни, более того - я предчувствую, как завещал учитель, что при очередном разоблачении моими недругами от меня останется только последняя, неделимая, твердая и сияющая как алмаз точка, о которой я напишу свой лучший роман, который так и назову "Точка", и точка эта поведает миру о самом личном, о самом вечном... И мне будет довольно этой последней точки, собственно, больше ничего и не надо. Ни перстня с огромным африканским бриллиантом, как на безымянном пальце ныне безымянного поэта, когда-то собиравшего на свои чтения стадионы.
Если я даже уже прожил отмеренную предвечными пряхами жизнь (Клото, Лахесида и Атропа недаром благословили меня, именно имя я посвятил свою книгу стихов "Веретено судьбы", после которой даже враги мои отступили и не смогли помешать моему посвящению в профессионалы), то все равно каждое новое подаренное Аполлоном мгновение целительно и бесценно.
Жаль только, что я не могу пересказать адекватно вспышки того внутреннего огня, который пылает во мне и побуждает к самым непредсказуемым деяниям! Многое открыто моими предшественниками и учителями, но даже самый отчаянный эпигон не решится воспроизводить уже существующее слово в слово, склонить к этому невозможно даже под страхом казни, исключая разве что настоящих (а где они?), а не самоназвавшихся постмодернистов. Только неумолимо наступающее клонирование может привести к всобщему клоунированию и последней мировой клоунаде, и тогда Ха-Ха век закончится не взвизгом, а всхлипом последнего человека, изнемогшего от хохота, постпенно переходящего в бесконечный плач.
Но всей мировой немоте назло я - не мот словес и не пот телес все-таки мечтаю самовыразиться, пусть и при помощи чужих костылей и подпорок, чужих текстов, ставших родными. Я не унижусь до грызни черепа соперника, хотя не поручусь, что не взалкаю вгрызаться в графит сокарандашника. Ведь тоже по милости чудовищной ошибки я попал не только в темницу, а вообще в этот чудовищно несправедливый мир. Мне надо было родиться в другое время, в другом месте, возможно, у других родителей, учиться у других учителей (хотя и среди сегодняшних наставников насчитываю несметное множество гениев, явно превышающее мои скромные возможности восприятия) и наверное все равно я совершил бы все те же проступки.
Собственно, весь я уже написан 66 лет назад (если быть точным - 66 лет и 6 месяцев), усыплен заклинаниями высокочтимого чародея, приглашен на казнь неотвратимого пробуждения и дождавшись на шестом десятке лет другой жизни внезапно прорезавшегося третьего глаза мудрости, я с ужасом жду своего участия в новой калидонской охоте на самовитое слово. Нельзя после высокочтимого аттического образца копировать ужимки и прыжки первородства, не будучи уличенным в грехе эпигонства. Я предчувствовал это, сочиняя свой первый и пока лучший роман "Точка", имея в виду эпигонство совсем другого рода, но слово-гермафродит, оно не хочет быть на потеху публики трансвеститом, оно и не должно им быть, незаконнорожденное дитя Гармонии, увы, не от витязя Кадма, а от змея, завороженного золотом. Поэтому-то другой мой учитель признался: "Пишу для себя, печатаю для денег". Счастливы повелители не слов, а печатных станков, они сразу печатают деньги, зато и безмолвны, как статуи или камни.