Вчерашние заботы (путевые дневники)
Шрифт:
Вы могли ему говорить, что мат неизбежен, и все вокруг это видели с отчетливостью прямо-таки сверхреальной, но Фомич не сдавался.
Противник, которого отделял от апофеоза один ход плюс временная бесконечность Фомичовых раздумий, вместо положительных победных эмоций начинал испытывать какое-то угнетенное, подавленное и даже уже беззлобное ощущение безнадеги…
Третью партию я ему проиграл. Обычное дело, когда зазнаешься и перестаешь относиться к любой игре серьезно.
В утешение Фома Фомич сказал мне, что в момент начала катавасии в машине спал очень крепко и супруга не могла его долго добудиться, потому что перед сном он начал читать мою книгу «Среди
Действует на Фомича моя проза посильнее, чем ноксирон с люминалом на его супругу: из спальной каюты доносился ее ровный и солидный, гостеприимный храп.
Смешно, но я расстроился и оттого, что проиграл, и оттого, что Фомичу скучно читать мою книгу.
Воздействие печатного текста на физиологию Фомы Фомича, как я смог потом заметить, было всегда определенным. Если, к примеру, в руки ему каким-нибудь чудом попадала книга классика, то уже через четверть печатной страницы Фома Фомич полностью отрывался от действительности и на добрых семь часов погружался в глубокий, ничем не замутненный сон. Видимо, слишком велика была нагрузка на мозг от классики. Добиться такого результата с помощью современной советской прозы Фоме Фомичу удавалось только на второй или даже третьей печатной странице.
Вообще, с самого детства буквы оказывали Фоме Фомичу яростное и тягучее сопротивление в те моменты, когда он начинал складывать из них слово. Но с еще более яростным, прямо-таки сталинградским ожесточением сражались за свою полную автономию и самостоятельность именно уже слова, когда Фома Фомич начинал складывать их в предложение. Чтобы связать слова какого-нибудь всемирного классика по рукам и ногам, заткнуть им глотки и уложить в штабель предложения, Фоме Фомичу приходилось напрягать бицепсы и даже брюшной пресс.
При всем при том за жизнь у Фомича было всего два ляпа и один выговор в приказе, ныне снятый. Это он сам мне сказал. А я Фомичу верю. Без большой нужды он не врет. Темнить может, конечно, замечательно, не хуже Ушастика, но по натуре не лгун.
Ляп 1.1. В Роне пятнадцать лет назад наехал на баржу-грязнуху. Конечно, были всякие разбирательства, но даже до суда дело не дошло, ибо на грязнухе не горели огни и плыла она на приливном течении без управления. Оборвалась якорь-цепь, когда шкипер спал. Грязнуха и поплыла. Фомич очень смешно рассказал, как прилетел наш сухопутный представитель из консульства и все путал понятия «смычка якорь-цепи» и «смычка между городом и деревней». Рыльце у Фомича, вообще-то, было в пушку, потому что долбанул он грязнуху на левой стороне фарватера. «Однако я, значить, всегда помню, что курс к сердцу солдата лежит через его брюхо, как сказал Иван Грозный, то есть, прошу извинения, не Иван Грозный, а ихний Бисмарк. И напоил я шкипера с грязнухи так, что он и название моего парохода забыл скорей всего навсегда…»
Ляп 1.2. В Англии. Не хватило при контрольном пересчете содержимого какого-то разбитого ящика семи будильников. Фомич тогда грузовым помощником плавал. И все это дело скрыл. Британские капиталисты прислали в коммерческий отдел пароходства вульгарные претензии и кляузы. Коммерческий отдел с яростью принялся отрицать претензии, так как не имел никаких с судна сообщений на данную нехватку. Тем временем Фомич и весь экипаж судна, как это и положено, получил премии за безрекламационную сдачу груза. И вот на этом нюансе Фомич и погорел. И влетел в приказ начальника пароходства, потому что обе стороны – английские буржуи и наши коммерческие специалисты – потратили на переписку из-за семи будильников добрую тысячу фунтов, и еще две тысячи отечественных рублей пошли на премию.
За давностью времен выговор с Фомича снят. И чист он перед богом и сатаной даже и не как заячьи лапки, а как новорожденный теленок.
…И два гудка в тумане
Над черной полыньей…
Траверз острова Фирнлея в двадцати милях. Курс на острова Гейберга. На этих островах четырнадцать лет назад радист Камушкин нашел деревянный кораблик.
Чересполосица грязных льдов и ослепительно блистающих на солнце снежниц. Невысокие горбики островов Гейберга, адски черные. И куда с них снег сдуло? Виден гидрографический знак. Стамухи – севшие на мель большие льдины – торчат застывшими разрушенными корабликами-привидениями.
Выходим в полынью, отдаем буксир с ледокола.
Мы первые и пока единственные. Остальной караван застрял в перемычке.
«Мурманск» уходит его выкалывать.
Веду «Державино» к противоположной стороне полыньи, врубаю нос в рычару, получается курс около ста градусов. Так и стоим, подрабатывая вперед «малым», – чтобы не остывал дизель.
Вода в полынье прозрачна, изумрудна и независима.
Она кажется обнаженной. И не стыдится наготы.
Перед тем как расстаться с ледоколом, высадили на него ребят-"краснорубашечников" из экспедиции. Страшно было смотреть, как они тащили по мосткам через баррикады палубного груза на бак рюкзаки, каждый по сорок семь килограммов. С нашего носа они перелезали на корму ледокола по штормтрапу.
Заходили на мостик прощаться. Пожелал им найти Жюльетту Жан и: «Бог в помощь». Они: «К черту! К черту!» – на то ребята и комсомольские правдисты.
Потом нашел в каюте сюрприз – огромное фото героев на Новосибирских островах, 1974 год.
Черные очки на глазах и лбах – от снежной болезни. Все на лыжах и одинаково бодро, жизнеутверждающе лыбятся.
Фото испещрено автографами и: «Карское море, т/х „Державино“, 1975 год. Мы найдем Жюльетту!»
04.30. Отхожу от кромки полыньи и ложусь за «Лениным». Старпом является на вахту и спрашивает, где экспедиция. Я говорю, что высадили на ледокол.
– А деньги вы у них взяли за питание?
– А почему это я у них брать должен был?
– Кто за них теперь будет платить?
– Сегодня дам вам десятку, а пока управляйте судном!
Он ходит взад-вперед по рубке и считает полупросебя шепотом:
– По рупь девяносто с двадцать девятого, трое…
– Будете вы управлять судном?
Он посылает матроса искать второго помощника и сам становится на руль.
Дмитрий Александрович денег с ребят тоже не брал, ибо это не его дело и не в его характере.
Арнольд Тимофеевич звонит куда-то по телефону.
Судно входит в тяжелую перемычку, туман, видимость три-четыре кабельтовых, впереди всплывают из-под «Ленина» злобно-мрачные льдины, зудит вертолет, взлетевший с «Мурманска».
У старпома старчески-испуганные, полные муки глаза, но при этом он старается держать на физии свирепо-напряженное выражение отчаянного мужества и решительности Харитона Лаптева.
Наконец будят третьего штурмана, и выясняется, что ребята деньги за питание отдали еще вчера и третий предупредил старпома. Забыл Арнольд Тимофеевич или под этим соусом уклонялся битый час от ответственности вахты во льду? Скорее последнее.